И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.