Когда рано утром она прибыла в Барранкилью, ее никто не встретил. Эйлин решила ехать в город и снять номер в гостинице. С двумя чемоданами она вышла на улицу и поискала глазами такси. Но все машины уехали с пассажирами в город; впрочем, какой-то человек, сидевший на ящике, сообщил, что они скоро вернутся. Потом он вдруг сказал:
— Хотите две дамы?
— Что? Нет. О чем вы?
— Хотите две дамы ждут вас ночь?
— Где они? — Наконец Эйлин поняла.
— Они хотят пить, — ответил он, многозначительно ухмыльнувшись.
— Где? В Барранкилье?
— Нет. Здесь. — Он махнул рукой на темную дорогу.
— Где это? Я дойду пешком?
— Конечно. Я вас иду.
— Нет! Спасибо, не нужно. Оставайтесь здесь. Спасибо. Я сама дойду, не беспокойтесь. Где это? Далеко, нет?
— О’кей.
— А что это? Бар? Как называется?
— Там музыка. «Ла Глория». Иди, иди, слушай — музыка. Вы ищите две дамы. Они пьют.
Она снова зашла в здание и сдала чемоданы служащему, который настоял на том, чтобы ее проводить. Они молча двинулись по проселку. Стены зарослей по обеим сторонам укрывали насекомых, которые вдруг принимались неистово и сухо стрекотать, словно крутилась деревянная трещотка. Довольно скоро послышались барабан и труба — они играли кубинскую танцевальную музыку.
— «Ла Глория», — с торжеством объявил провожатый.
«Ла Глорией» именовалась ярко освещенная глинобитная хижина с верандой под тростниковым навесом прямо у дороги. Снаружи стоял музыкальный автомат и сидели, развалясь, подвыпившие негры.
— Они здесь? — сказала Эйлин вслух, но самой себе.
— «Ла Глория», — отозвался спутник, показав пальцем.
Едва они подошли к фасаду строения, Эйлин мельком заметила женщину в джинсах, и, хотя мгновенно поняла, что это Пру, рассудок ее почему-то не принял этот факт, и она снова и снова спрашивала себя: «Здесь они или нет?»
Она повернулась к веранде. Пластинка доиграла. Между верандой и дорогой во мраке тянулась канава. Эйлин упала в нее и услышала свой вскрик. У нее за спиной мужчина сказал:
— Cuidado![1]
Она задыхалась от досады и боли.
— Ох, нога! — простонала она. В баре кто-то воскликнул. Голос ее матери:
— Это же Эйлин!
И тут музыкальный автомат снова заскрежетал и заревел. Негры остались неподвижны. Кто-то помог ей подняться. И вот она — в баре под резким электрическим светом.
— Ничего, все в порядке, — сказала она, когда ее усадили на стул.
— Но, золотко, куда ж ты подевалась? Мы ждали тебя с восьми и уже думали уезжать. Бедняжка Пру болеет.
— Ерунда, поправлюсь, — сказала Пру, даже не встав от стойки. — Желудок маленько расстроился, вот и все.
— Золотко, но с тобой все в порядке? Какая глупость — приземляться вот так. — Она опустила взгляд на лодыжку Эйлин. — Как нога?
Пру оторвалась от стойки поздороваться.
— Эффектное прибытие, подруга, — сказала она.
Эйлин сидела и улыбалась. У нее имелась одна странная умственная привычка. В детстве она внушила себе, что голова у нее прозрачная, и мысли ее сразу же воспринимаются другими людьми. Поэтому для неловких ситуаций она выработала целую систему, как не думать вовсе, чтобы не рисковать, навлекая подозрения в неприязни или бунтарских помыслах. В детстве было время, когда этот страх, что ее сознание никогда не остается наедине с собой, распространялся на всех: в ее мозг могли проникнуть даже издали. Но теперь ей казалось, что она открыта только людям вблизи. Вот почему, оказавшись лицом к лицу с Пру, она не уловила в себе ничего особенного — лишь привычную смутную скуку. В голове у нее не было ни единой мысли, и ее лицо ясно это показывало.
Утром здесь было трудно поверить, что так бывает. Первозданная свежесть, выплеснувшись из джунглей над домом, прижималась к земле туманом. И снаружи, и внутри было сыро, пахло, как в цветочной лавке, но сырость каждый день рассеивалась, стоило палящему солнцу прожечь тонкую мантию влаги, цеплявшуюся за спину горы. Жить здесь было — как на боку: по одну сторону земля уходила вверх, а по другую, под тем же углом — вниз. И только ущелье восстанавливало перпендикулярность: отвесные стены скал на разных сторонах огромного амфитеатра напоминали, что центр тяжести — внизу, а не сдвинулся куда-то вбок. Из невидимой чаши на дне все время поднимался пар, а далекий, невнятный зов воды казался голосом самого сна.