Шел холодный дождь, низкие тучи со всех сторон обложили ущелье. Вода приобрела металлический оттенок, она текла спокойно, но властно, местами вздымаясь огромными горбами, словно какая-то гигантская рыба вспучивала воду и, прежде чем спина ее успевала блеснуть над водой, уходила обратно на дно. Никто не мог сказать, насколько тут было глубоко. Мы хоть и шли вдоль реки, все же держались от нее на почтительном расстоянии, чтоб если ненароком поскользнешься, не очутиться в ее властных объятиях. Едва ли река выпускала кого-нибудь из своих объятий живым. Сырость и холод сочились отовсюду, проникали через поры, добирались до души и выстуживали человека изнутри. Небо нависло так низко, что плохо были видны склоны ущелья — их прикрывали тучи, которые ветер тяжело и медленно гнал против течения реки. В этот холодный и мокрый день ущелье казалось мне каменным и совершенно пустым. Растительность на склонах была скудная, какой и бывает обычно растительность, пробившаяся на камнях и в расщелинах скал. Глаз не замечал ничего живого, кроме низко летящих диких уток. Повторяя извилины реки, они летели на юг, к Греции. В этом пустынном ущелье мы наткнулись на овечий загон. Людей видно не было, грязные овцы стояли в глинистой жиже и смотрели на нас. Из-за постройки вышла собака, но ничего интересного в нас не усмотрела, зевнула и вернулась назад. Там она, скорее всего, лежала в укрытии. Вокруг были разбросаны трупы овец, основательно выстиранные дождями. Дохлые овцы покачивались и у самого берега реки. Кто и зачем бросил здесь падаль, мы не могли понять. Вид ее, пустынные берега, дождь, примолкшие под дождем живые овцы, низкое небо, которое надвигалось на нас сверху медленно и тяжело, словно танк, который каждую секунду может рухнуть в ущелье и придавить нас всех — все это действовало угнетающе. Я был с сыном и еще с одним приятелем-охотником, Панко. На фоне безрадостного пейзажа только голубые глаза Панко светились тихой приветливостью, внушая надежду на лучшее. У сына очки были мокрые от дождя, и мальчик, вероятно, почти не видел суровой и мрачной теснины, а если и видел, то смотрел на нее, как смотрят сквозь стекло, по которому безостановочно течет вода. При этом я не сказал бы, что ущелье выглядело зловещим. Однако в его мрачности таилось что-то загадочное и таинственное. Поздняя осень мощно заполонила окрестности, она выметала из ущелья все живое, расчищая путь зиме.
(Стремительно пронесся чирок, я видел его несколько мгновений — он спикировал низко над водой и исчез то ли в камышах, то ли в снегу, бог его знает!)
Такую погоду мы обычно называем собачьей. Мне кажется, человек оклеветал дождливую пору осени, он готов взять у осени только сухие дни, яркость красок, бабье лето, и ничего больше! Не стану уверять, что так уж приятно мокнуть под дождем, когда все вокруг неприветливо и уныло, но и в такую погоду меня охватывало чувство, будто вокруг происходит какое-то таинство, и, повернувшись спиной к ветру и дождю, я прислушивался к далеким позывным невидимых сквозь дождь диких гусей, разметанных и потерянных во мраке тяжелых туч. Не видя, можно услышать низко над головой и позывные диких уток, а порой и уловить свист их крыльев. Сотни и тысячи крыльев свистят в воздухе, и почудится иной раз, будто сами тучи тяжело взмахнули серыми крыльями и под плеск дождя грузно проплывают по каменному ущелью. И никакой другой птицы не увидишь и не услышишь! Иногда эти северные путешественники высыпают на реку, одних мгновенно смаривает усталость, другие принимаются нырять, разыскивая на дне пищу…
Окаянная страсть! Стоит пойти дождю и низким тучам нависнуть над Софией, я начинаю нервничать, ни о чем другом уже не думаю, вот — говорю себе — самая пора… пора пролета… вот сейчас… ну же! И приводит меня окаянная страсть в это угрюмое, безрадостное ущелье, к овечьим трупам, к молчаливым овцам, по брюхо утонувшим в грязи.