То, что женщины мелют подобно испанским грабелюкам, производило на меня сильнейшее впечатление, я отчетливо это помню. Дядя соединял несоединимые слова, полагая, что таким образом он сразит женщин, занятых шелковичным листом и пустой болтовней. „Мелют“ и означало „болтают“, дядя хотел сказать, что женщины не разговаривают, а мелют, как испанские грабелюки. Слово „грабелюки“ он совершенно произвольно образовал от „граблей“, изменив их почти до неузнаваемости. Но ему, видно, и этого было мало, поэтому к „грабелюкам“ он добавил „испанских“, чтоб еще сокрушительней выразить свое пренебрежение к женщинам. Он считал, что таким образом он дает женщинам полную и точную характеристику, то есть что они, мол, ни на что серьезное не способны, а только мелют, ровно грабелюки испанские. Эти испанские грабелюки звучали в его устах почти с такой же силой, с какой звучит слово „фатально“ у бай Ганю[7]
. Женщины ничуть не обижались на это дядино определение, наоборот, полагая, что он с ними как бы заигрывает, совершенно не обращали на него внимания. Йосо застенчиво улыбался, глядя на женщин добрыми голубыми глазами. Он обрастал щетиной, времени побриться у него не оставалось. И дядя тоже не успевал побриться, только другой дядя, с маминой стороны, как-то исхитрялся находить для этого время. Он выезжал со своей телегой, запряженной буйволицами, затемно и возвращался домой тоже затемно. Буйволы тащили телегу с ветками шелковицы медленно и с такой торжественностью, словно они волокли за собой не ветки шелковицы, а само второе пришествие. Каждый раз, сгружая ветки, дядя непременно говорил, что буйвол всегда просит хозяина нагружать его сколько угодно, но не гонять слишком часто взад и вперед. По силе буйвол не знает себе равных. Присутствие дядиных буйволиц в нашем дворе действовало как-то успокоительно. Мы были уверены, что пока эти могучие животные у нас, шелковичный червь обеспечен едой, потому что стоило дяде захотеть, он мог привезти целую гору шелковичных веток. Я тогда был еще маленький и смотрел на буй волов со страхом, хотя иногда дядя сажал меня на них верхом. Это тоже было очень страшно, ведь держаться было не за что. Я всегда пугался, когда проходил мимо буйволов и они начинали пыхтеть, выворачивая белки глаз. Дядя брал меня с собой и когда по вечерам выходил во двор их доить. Они смирно жевали свою жвачку, почти сливаясь с темнотой, цепи равномерно позвякивали, тонкие струйки молока белели во тьме, как две белые нити, и громко ударяли о стенки медного ведра. Над двумя темными тушами во дворе мерцали звезды, далекие, но несомненно проявлявшие к нам любопытство, потому что все они до одной смотрели на наш двор. Позади нас с дядей горел огонь, там женщины готовили ужин, далеко за ними светилась дверь дома и внутри тихо шуршал шелковичный червь, керосиновый фонарь в чьих-то руках, покачиваясь, двигался от дома к огню или обратно, и это повторялось каждый вечер, пока рос шелковичный червь.Вечерами дядя не клеймил женщин, они с Йосо садились недалеко от огня, курили и тихо разговаривали о чем-то своем, известном только им двоим. Даже бабушка Велика старалась говорить тихо. Мне трудно теперь, когда прошло столько лет, отделить один вечер от другого, они почти сливаются в один-единственный длинный вечер, где пляшут во дворе языки пламени, вокруг двигаются неясные силуэты людей, слышится тихий говор, равномерно позвякивают на буйволах цепи, далеко в темноте лает собака, дом тихо шуршит изнутри, сдержанно, но равномерно, словно огромный уж сворачивается кольцом, шурша своей чешуей. Это шуршанье производят шелковичные черви, по вечерам я вижу их в открытую и слабо освещенную дверь, и они кажутся мне мифическим существом, от которого зависит наш хлеб насущный. Дядя выдаивал буйволиц, и мы вдвоем несли медное ведро к огню. Вернее, он нес ведро, а я только держался за латунную ручку, чтобы не потеряться во тьме, и был уверен, что пока я близко к дяде и держусь за ведро с молоком, никакие напасти и чудища из доаспаруховых времен, известные бабушке Велике, не посмеют на меня накинуться.
Запомнил я еще, как дядя с маминой стороны рассказывает по вечерам женщинам, другому дяде и Йосо, что мы находимся на великом шелковом пути между Европой и Азией, поэтому и доля у нас такая — наше благополучие зависит от шелковичного червя, и мы держимся за маленькую кутанку, как утопающий за соломинку. В детстве я представлял себе этот великий шелковый путь как бесконечную шелковую нить, к двум невидимым концам которой привязаны две кутанки. Я прошу прощения у читателя, но по моим тогдашним понятиям одна кутанка была Европой, а другая — Азией.