Несмотря на обилие стихов эпохи стандартизации и сохранившуюся двустороннюю переписку с Гиттерманами[89]
, мы не можем установить доподлинно, до какого года продолжалась его работа здесь[90]. Служебная переписка ограничена периодом 1930–1934 годов; в стихах местные реалии фиксируются также до 1934 года. Но при этом в архиве хранятся справки о краткосрочной, но все-таки службе Минаева контролером-статистиком в «Стройобъединении» ВДНХ РСФСР (август-ноябрь 1930), секретарем на курсах технормирования Всехимпрома (датирована 7 марта 1931), корреспондентом во Всесоюзном комбинате Планового заочного образования (с 7 января по 19 апреля 1932 года)[91]. Как это примирить, я пока не представляю: кажется, эти должности не подразумевали посменной работы или совместительства. Также не очень понятно, чем эпоха стандартизации в жизни Минаева закончилась: просто всякие упоминания о сослуживцах исчезают из стихов.Собственно говоря, с середины 1930-х годов почти единственным (и уж во всяком случае – центральным) источником для реконструкции биографии Минаева становятся его стихи: он поневоле воплотил (несколько модифицировав сообразно времени) давнюю символистскую идею о том, что биография автору не нужна, ибо все нужное скажут его тексты. Только по стихам мы можем вообразить круг его общения: вдруг среди них появится короткий мадригал Е. К. Фофановой («Владелица – не дочка управдома, / А Константина Фофанова дочь!») – отражение это случайной встречи? Или знак какой-то совместной, может быть даже историко-литературной работы? (Она занималась сбережением и истолкованием текстов отца и брата). Только по стихам мы сможем судить о складывающемся его романе с будущей женой – Евгенией Ильиничной Фроловой – и скудость источников не позволяет вообразить ее облик хотя бы с минимальной полнотой.
В 1933 году он, само собой, дарит ей «Прохладу»; инскрипт написан на «Вы», но лирическая струна басовито рокочет уже где-то между третьим и четвертым катренами: «Пусть будет Вам вдвойне милее, / Устав от дум, забот и дел, / Дышать «Прохладой» в той аллее, / Где вместе с Вами я сидел». Три года спустя стихотворение, адресованное ей, проникнуто уже совершенно семейной заботой – равно как и ее ответные письма из санатория[92]
. В ближайший круг их общения входила Н. П. Кугушева, незадолго до этого вышедшая замуж за Г. Г. Бартеля; в частности, в один из предвоенных годов они вчетвером отдыхали на даче Танеевых в подмосковном Демьяново, недалеко от Клина. В этот или в предыдущий год Минаев ненадолго получил работу, косвенно связанную с литературой – в Рекламно-издательской конторе Московского отделения Книготоргового объединения Государственных издательств (МОГИЗ). Должность его, согласно справке, выписанной летом 1937 года, называлась довольно скромно – «редактор каталожного отдела»[93]. Повинуясь своему обычному инстинкту трансформации реальности в ладные стихи, Минаев быстро описал новых сослуживцев, а заодно и предложил образец рифмованной рекламы объединения («Надевай-ка сапоги-с / И кати скорей в Могиз!..»), вероятно, не принятый недальновидным работодателем.В этом же году в его мировоззрении и творчестве происходит зримый перелом, связанный, как представляется, с шумно празднуемым столетием пушкинской гибели (не могу не отметить в скобках важных трансформаций, произошедших за советские годы в юбилейном деле: в частности, круглая дата с момента смерти героя сделалась не меньшим поводом для праздника, чем годовщина его рождения)[94]
. Минаев, уязвленный своей безвестностью и в полной мере ощущающий свою поэтическую силу, пытается преодолеть метафизическое одиночество, обращаясь к юбиляру: «В лихолетье брошенный судьбою, / Я устал, все валится из рук; / Дай-ка побеседую с тобою, / Лучший поэтический мой друг». Примеряя пушкинскую биографию (известную ему, кстати, в завидных подробностях) к окружающей действительности, Минаев приходит к выводу: «Это счастье, что тебе на свете / Довелось не в наше время жить: / Мог ли ты служить в Политпросвете / И своему гению служить?». Это логическое усилие становится переломным для собственного минаевского творчества: если до этого центральным ее жизнестроительным мотивом был эскапизм, изредка прерываемый незлобивой и локальной сатирой, начиная с 1937 года среди его стихов появляется отчетливая антисталинская риторика: