...И мама эта... такая уютная, своя. Не то что те... он вдруг подумал странно чужой пошлой фразой «хороша Маша, да не наша».
Эпилог
Приятно улыбаясь, Аллочка быстренько махнула Антону рукой – пересядь, подвинься... И, приговаривая: «Дорогую гостью – на почетное место», пересадила Машу к Бобе.
Скосив глаза, Маша принялась разглядывать Бобу. На нем нарисованы деньги, подумала она. Так же явственно, как президент Франклин на стодолларовой банкноте. И даже немыслимое сочетание – пиджак серый в полосочку и брюки в мелкую зеленоватую клеточку – невозмутимо сообщало: деньги. Именно так, без истерики, со спокойным достоинством – деньги.
Вежливое молчание за столом прорывалось короткими нерешительными смешками, междометиями, незначащими фразочками. И, даже не пытаясь превратиться в общую беседу, тут же повисало вновь.
– Над столом сгустилось напряженное молчание, – интригующим голосом сказочника из детской радиопостановки произнесла Маша.
Она уже немного сомневалась в правильности собственного мелодраматического появления. Но неужели нельзя, ничего не выясняя, протянуть мизинчик – мирись, мирись и больше не дерись, и чтобы все опять ее любили!
Все, кроме Бобы, кротко улыбнулись. Он в детстве, бывало, вдруг надувался и молчал, вспомнила Маша и чуть не сказала вслух, как когда-то Бабушка: «Боба, нечем дышать, ты намолчал полную комнату злобы».
Какое-то Маша чувствовала вокруг себя шевеление – словно все, даже по-честному радостная Нина и незнакомая... как ее зовут... Рита, внутренне потягивались, пытаясь размять затекшие руки, разгладить сморщенные лица. Долгие проводы, короткие встречи, лишние слезы, смутные сожаления, былых возлюбленных на свете нет, в одну реку дважды... и тому подобная невнятица чувств витала в воздухе.
О чем говорить, если нечего говорить, вспомнилось Маше детское присловье. Приятельница, с которой Маша дома, в Америке, перезванивалась ровно в девять каждый вечер, однажды оказалась отключена от связи с Машей на неделю. Маша томилась, скучала по привычному обговариванию мелких жизненных подробностей, и вечерами, ближе к девяти, ощущение у нее было такое, будто она не доделала чего-то необходимого для правильного завершения дня, например не почистила перед сном зубы. Через неделю, когда приятельница наконец позвонила, весь положенный десятиминутный разговор Маша изнывала, запиналась и не знала, о чем говорить. Потому что у каждого общения есть свой привычный ритм.
А о чем говорить людям, если большую, да и самую эмоционально полную часть жизни они прожили, словно сплетясь клубком, а затем распустились и десять лет не слышались, не виделись, не притрагивались друг к другу нежно, мол, как ты, ничего?! О неглавном, но сюжетообразующем, выходит неловко, как на конференции. Или уж совсем глупо. Где же ты работаешь, наша бывшая дочка-принцесса? Какая зарплата у тебя, моя бывшая великая любовь?.. А квартира какая, или ты уже дом купила, моя бывшая девочка-девственница?..
А вы где работаете, мои прежние почти родители? Откуда у тебя столько денег, мой прежний лучший друг? А у тебя какая квартира, мой прежний любимый?..
Ну хорошо, тогда давайте о главном, интимно-душевном. И с места в карьер – счастлива ли? А вы счастливы? Нет, ни за что, невозможно, глупо.
О ежедневном, пустячном. Что у твоего ребенка сегодня по математике? Довольна ли ты своей новой шваброй? Так общего же нет ничего!
Ну и зачем было приезжать? Да еше таким дурацким сюрпризом! «Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя»...
У Маши была одна ужасно неудобная для жизни особенность, присущая, впрочем, не ей одной. Старая советская песня выражала человеческую неспособность наслаждаться настоящим довольно бодро: «А мне всегда чего-то не хватает, зимою лета, осенью весны». Вот и Маша, чтобы, не дай бог, не оказаться вдруг решительно счастливой, всегда непроизвольно ретушировала свои ощущения, в горах мечтала о море, у моря глазу хотелось гор, в огромном Кельнском соборе нежно вспоминала маленькую деревенскую церковку, в самый восторженный момент любви ее вдруг иголкой пронзала тоска, а в особенно острые моменты счастья в голову почему-то приходили мысли и вовсе тоскливые – о смерти, например. Или о безысходности существования. Или о невыносимом одиночестве. Так что все Машины счастья, большие и маленькие, всегда были чуть-чуть окрашены несчастьями, соответственно большими и маленькими. И от своих первых минут в Питере она не ожидала эйфории сбывшейся мечты, не надеялась, что будет скакать восторженным козленком и припевать: «Я дома, ура!» Мудрая Маша заранее знала, что будет испытывать досадливое разочарование и склочное настойчивое желание очутиться где угодно, в Нью-Йорке, в Париже, в Берлине, только не здесь, в родном городе. А вышло все не так. Сейчас ей не хотелось быть нигде. Она даже и не думала ни о чем. Просто было пусто, словно ее долго-долго тошнило... Или как будто она вывернутый наизнанку пододеяльник, который повесили сушиться, и теперь всем видно, какой он, то есть она, изнутри. Большая, белая, висит на веревке с неровными швами наружу.