Если человек, занятый общим с тобой делом, выходит непобежденным из нелегких обстоятельств и все пережитые опасения за его жизнь остаются позади, один вид его – живого и здорового – как добрая примета везения, общего для всех. Никто не в силах был остаться безучастным к явлению Витюльки. Каждый, как мог, искал выхода этому чувству праздника: подтрунивали над худобой Витюльки, которую, как водится, связывали с долгим пребыванием в обществе хорошеньких медсестер; экспромтом приписывали ему слова, якобы сказанные в ответ на советы Долотова покинуть машину («куда торопиться, до земли шестьдесят метров») и дружно смеялись над недоуменно моргающим Витюлькой… Иной, не слишком гораздый на слова, а потому молчащий; довольствующийся вопросами друзей в этой суматохе, вдруг ни с того ни с сего обхватывал Извольского вокруг пояса, приподнимал и, не слушая увещеваний, мольбы Витюльки пощадить, как игрушечного, бросал на диван…
– Братцы! Позвонки!.. У меня же кости склеенные! Я ж рассыпаться могу!..
– А тебе все приклеили?
– Лишнего присобачили – во! – отвечал Витюлька и зверски улыбался новыми зубами.
Глядя на происходящее, можно было подумать, что для вот такого всплеска неуемной радости не хватало именно Витюльки… Да, наверно, так оно и было; душевное расположение к этому общительному парню с физиономией пройдохи-голубятника не могло не появиться теперь, когда беда миновала, все обошлось и Витюлька по-прежнему будет рядом.
И только Долотов наблюдал происходящее со стороны. Он стоял спиной к залитому утренним солнцем окну на летное поле и нервно потирал пальцами плоские щеки, явно стараясь и не умея стереть с лица счастливую улыбку. Странно улыбался этот человек – словно стыдился обнаруживать на людях непозволительную для себя слабость. В такие минуты он и в самом деле выглядел беспомощным, как и всякий человек, врасплох захваченный чувством, без которого привык обходиться, как без лишних слов.
По привычке всех уборщиц оценивать обстановку с точки зрения чистоты и порядка, зашедшая в комнату Глафира Пантелеевна остановилась в дверях, недовольная происходящим.
– Эт что? Борьбу учинили, а?.. Видано ли дело?.. Тряпкой вот огрею кого, угомонитесь небось?
– Правильно, Глафира Пантелеевна. Начинайте вон с того, он зачинщик.
– Костя Карауш указал на Извольского.
Вглядевшись, уборщица всплеснула руками.
– Витюша, милай!.. Господи, здоров?
– Здравствуйте, Глафира Пантелеевна.
– Здравствуй, здравствуй!
Извольский обнял ее и совсем растрогал старуху. Забыв, зачем приходила, она махнула рукой и вышла, прижимая к глазам конец головного платка.
Всласть помучив Извольского, ребята, наконец, оставили его.
– Иди сюда, – потянул его за локоть Козлевич, – эти охломоны разве а-дадут поговорить с человеком.
Козлевич считал, что если с человеком случилось несчастье, следует не зубоскалить и швырять его на диван, а с чувством и толком расспросить обо всем, поохать, посострадать.
Козлевич был из тех немногих, кто считает, что именно несчастье дает право посторонним выказать свое расположение к человеку, дружески расспросить о пережитом, что несчастье и есть причина, обязывающая принять участие в чьей-то судьбе. Всегда при встрече с Извольским ограничивающийся рукопожатием и коротким приветствием, да и вообще относящийся одинаково ровно ко всем, кроме Кости Карауша, которого «заводил» при всяком удобном случае, увидев Витюльку, Козлевич затащил его в уголок и принялся обстоятельно расспрашивать с большим пониманием пережитого Извольским.
– Как тебе повезло? Не говори!.. Еще бы чуть… А мама-то что перенесла! Я понимаю… А как в госпитале? Кто лечил? О, Малхасян! Бог… Осложнений нет?.. Зубы?.. Да, брат, так просто ничего не проходит. Нужно в санаторий, непременно!..
Козлевич советовал, спрашивал, покачивал головой и все вздыхал.
Из многочисленной родни Козлевича, не считая собственных шестерых детей, всегда кто-нибудь болел, нуждался в лекарствах, в советах медицинских светил, в санаторных путевках. Если его не оказывалось на работе, то причиной тому было одно и то же – кто-то из родичей не мог обойтись без его помощи, участия. А у близких были родственники, у родственников знакомые, так что Козлевичу непросто было вспомнить, какая из сестер жены звонила ему вчера, просила порадеть, достать путевку в санаторий, билет на елку во Дворец культуры, дать взаймы денег, подвезти в аэропорт отбывающую за границу подругу или доставить из больницы племянника после операции.
– Никуда не а-денешься, – вздыхал Козлевич. Эти хлопоты никак не сказывались на его в меру округлившейся фигуре, на трясучих полных щечках, но выражение озабоченности так прочно пристало к его лицу, что, обращаясь к Косте с предложением «что-нибудь травануть», он делал это так, будто жаловался на несварение желудка у младшего сына.
Витюлька даже поскучнел от столь обстоятельного сочувствия к собственной персоне, но освободился от Козлевича лишь тогда, когда тот записал в толстую и чрезвычайно потрепанную карманную записную книжку фамилию, имя и отчество дантиста, который восстанавливал Витюльке челюсти.