Он сидел над обрывом, следил, как бегут по лугам тени распуганных солнцем облаков, и был в том состоянии, когда впервые для самого себя открываешь, во что повергает людей вынужденная посадка. Дальше лететь невозможно, время девать некуда, невольная остановка вперед расписанного движения подсказывает: остановись и ты, подумай, все ли есть у тебя для большой дороги… А что пройдено, то пройдено. Хотел ты того или нет, все, что было с тобой и чего не было, – твое. А ты – это тончайшая вязь духовного, накопленного тобой, и если до сих нор казалось, что жизнь твоя выткана из всего хорошо осмысленного, то, наверно, потому, что ты никогда не задумывался, так ли это. Ты глядел только вперед, как в полете у земли, когда набираешь скорость.
Впрочем, нельзя сказать, что ты никогда не задумывался, так ли все ладно у тебя. Разве ты не думал об этом осенью, получив от вдовы брата Никиты записки о детстве?.. Ты держал в руках записки брата и в тайной тревоге думал: кому от тебя перейдет память о них, твоих родных людях – матери, деда, Макара, брата Никиты?
Но тогда эта тревога незаметно оставила тебя, как недолгое недомогание. Она не могла пустить глубоких корней, потому что рядом был Сергей со своей веселой уверенностью, что, несмотря ни на что, все на этом свете идет как следует…
Ничто так не отяжеляет прожитых лет, как потери. Лютрову тридцать восемь, и это не молодость. Молод Долотов, о котором даже Боровский говорит: «Этот мальчишка заставит себя уважать». Но и «мальчишке» тридцать четыре. И все-таки он молод, молод какой-то нелегко уловимой внутренней напряженностью юноши, который обрел самую нужную, самую пригодную для жизни форму, и его невозможно застать врасплох – так содержательно ловок он.
Из стариков летает один Боровский, живая реликвия фирмы. Летает и не думает уходить на пенсию, как это сделал Фалалеев, которого Боровский еще до войны учил летному делу, а затем перестал замечать и даже здороваться. Теперь уже ветеранами считают их – Гая, Козлевича, Лютрова, Костю Карауша. Остальные пришли по-разному, позже. Каждый год приходят молодые ребята. Они зовут Лютрова по имени-отчеству и, кажется, любят его. По крайней мере, так говорит Гай. Среди молодых есть настоящие летчики. В них что-то от Бориса Долотова.
Но Лютрову не обрести больше такого друга, каким был Сергей Санин. Хоть Лютров и любит Гая, чувствует, ценит его внимание. В те трудные дни после гибели Сергея Гай будил Лютрова телефонными звонками по утрам.
– Встал?
– Ага.
– Оскоромился надысь? – не очень весело звучал в трубке его голос.
– Малость.
– Отмокай… Погода плохая, считай, свободен от полетов.
– Нет, Гай, я приду.
– Своди на ус… И забегай вечером, жена просила. Житья не дает, ругается, говорит, тебя, крошку, все бросили.
– Жениться тебе надо, – наставительно шептала золотоволосая жена Гая, – или просто сойтись с женщиной.
– А с замужней можно?
– Боже, конечно! – принимала она шутливый намек.
И спрашивала недоуменно:
– Как же это ты один? С ума сойти. Была же у тебя… эта… длинная, зеленая?
Лютров усмехнулся.
– Ладно, пусть не она, пусть другая, – продолжала жена Гая, и голубые ее глаза излучали душевную теплоту щедрой на сострадание русской бабьей натуры.
Где же она, эта женщина, которая займет в его душе место матери, друга? По доброте душевной жена Гая предполагает, что стоит Лютрову захотеть, и ему повезет. Совет счастливой женщины. Как бы она отнеслась к такому совету, будь Гай на борту «семерки»? Где и как искала бы она все то, что нашла в коричневых глазах мужа? Знает ли она, что Гай – это все, что выпало ей, что больше ничего не будет? Как ни приспосабливайся к мыслям, голосу, рукам и телу другого, рожай ему детей, но тебе никогда не будет так, как было с ним. И никакие советы не помогут.
Видимо, и впрямь не хватало ему вынужденной посадки, старого города Перекаты, чтобы так больно прикоснуться к собственному одиночеству, взглянуть на самого себя с тем же участием, с каким сострадал гордой женщине Ирине Ярской девяностолетний человек. Сколько видел, сколько всего пережил на своем веку этот крестьянин из деревни Сафоново, а живая душа в нем неистребима, и никакие потери не отвратят ее от людей, не сделают черствой и глухой.
И в этом все начала.
На память пришел рассказ Санина о первых минутах приземления после прыжка из горящей машины.
– Иду по деревне, – вкрадчиво, словно боясь быть услышанным или стыдясь чего-то, начинал Сергей. – Рука в крови, на голове ЗШ с разбитым светофильтром, парашют ребятишки волокут. На душе смутно, сам понимаешь. А тут затащил меня председатель к себе – ну там самовар, водочки, закусить чем бог послал. И понимаешь, сидит рядом старушка в белом платочке – ветхая такая, глядит на меня приветными глазами, тихая, скорбная. «Как же это ты, сынок?» – «Да вот, бабушка, неудача…» И чувствую, как от сердца отлегло малость: так-то, Леша, откуда ни свались к нашим людям, кругом ты свой, везде дома, на всей родной земле. Ведь народ наш как одна семья…