Лоран Жаме был нашим ближайшим соседом. Несмотря на это, его жизнь оставалась для нас тайной. Я всегда поражалась, как это он с искалеченной ногой охотится на волков, а потом кто-то сказал мне, что он приманивает их оленьим мясом со стрихнином. Мастерство состояло в том, чтобы проследить умирающего волка. Ну не знаю; охоту я представляю себе не так. Держаться вне досягаемости винчестера волки научились, так что совсем тупыми их не назовешь, но они не настолько умны, чтобы отказаться от дармового угощения, и велика ли заслуга проследовать за обреченной тварью до ее кончины? Замечались за Жаме и другие странности: он подолгу пропадал неизвестно где, из мрака к нему наведывались молчаливые незнакомцы, а порою он ни с того ни с сего проявлял небывалую щедрость, что резко контрастировало с ветхостью его лачуги. Мы знали, что он из Квебека. Мы знали, что он католик, хотя он редко ходил в церковь или на исповедь (правда, он мог успевать и то и другое во время своих долгих отлучек). Он был вежлив, бодр и весел, хотя не имел близких друзей и держался на определенной дистанции. А еще, осмелюсь заметить, он был красив со своими почти черными волосами и глазами и таким лицом, будто на нем то ли вот-вот погасла, то ли вот-вот загорится улыбка. Ко всем женщинам он относился с одинаково уважительным шармом, но при этом умудрялся не раздражать ни их, ни их мужей. Он не был женат и не выказывал ни малейшей к этому склонности, но я заметила, что иные мужчины счастливей, когда живут сами по себе, особенно если они слегка неопрятны и непостоянны в своих привычках.
Некоторые люди вызывают необоснованную и совершенно беззлобную зависть. Жаме был одним из них: ленивый и добродушный, он будто бы плыл по жизни без малейших усилий. Мне казалось, что он счастлив, ведь его совершенно не беспокоили такие вещи, от которых любой из нас запросто бы поседел. У него седых волос не было, зато было прошлое, которое он по большей части хранил при себе. Я полагаю, он воображал, что у него есть и будущее, но это не так. Ему было лет сорок. И это все, что было ему отпущено.
Утро четверга в середине ноября, примерно через две недели после встречи в лавке. Выйдя из дома, я в ужасном настроении шагаю по дороге и тщательно готовлю свою речь. Скорее всего, я повторяю ее вслух — одна из многих странных привычек, что так легко обретаешь в глуши. Дорога — вернее сказать, беспорядочные колеи и колдобины, проделанные колесами и копытами, — тянется вдоль реки, где та устремляется вниз множеством мелких водопадов. Мхи под березами отливают на солнце изумрудным блеском. Опавшие листья, засахаренные ночным морозом, хрустят у меня под ногами, нашептывая о грядущей зиме. На безумно голубом небе ни единого облачка. Вся полыхая гневом, я быстро вышагиваю с высоко поднятой головой. Отчего, наверное, со стороны кажусь бодрой и радостной.
Лачуга Жаме стоит в стороне от реки, в зарослях сорняков, притворяющихся палисадником. Стены из нетесаных бревен за годы поблекли, покрылись мхом, и весь дом кажется скорее порождением живой природы, нежели рукотворной постройкой. Нечто из прошедших эпох: дверь из оленьей кожи, натянутой на деревянную раму, в окнах вместо стекол промасленный пергамент. Зимой там, должно быть, жуткий холод. Это не то место, куда часто зовут женщин из Дав-Ривер, и сама я не была здесь многие месяцы, но во всех остальных местах уже посмотрела.
Дыма над трубой не видно, но дверь приоткрыта; оленья кожа вся залапана грубыми руками. Я громко зову хозяина, потом стучу в стену. Никто не отзывается, так что я заглядываю внутрь и, когда глаза привыкают к сумраку, вижу, что Жаме дома и, как и следовало ожидать, еще спит в своей постели в этот утренний час. Я уже хочу уйти, рассудив, что нет никакого смысла его будить, но расстройство берет свое. Зря я, что ли, прошла весь этот путь?
— Мистер Жаме? — начинаю я невыносимо, по моему мнению, бодрым голосом. — Мистер Жаме, извините за беспокойство, но я должна спросить…
Лоран Жаме мирно спит. На шее у него повязан красный шейный платок, с которым он ходит на охоту, чтобы другие охотники случайно не подстрелили его, приняв за медведя. Одна нога в грязном носке свисает с края кровати. На столе его шейный платок… Я хватаюсь за край двери. Внезапно все вокруг теряет обыденность и полностью меняется: на последнее осеннее пиршество налетели мухи; красный шейный платок не повязан на шее, его не может там быть, потому что он на столе, а это значит…
— О! — Собственный возглас оглушает меня в лишенной звуков хижине. — Нет.
Я цепляюсь за дверной косяк, с трудом сдерживаясь, чтобы не броситься наутек, хотя мгновением позже соображаю, что не в состоянии сдвинуться с места, даже если речь идет о жизни и смерти.
Краснота вокруг шеи стекает из глубокой раны на тюфяк. Рана. Я задыхаюсь, словно на бегу. Дверная рама сейчас — самая важная вещь на земле. Не знаю, что бы я без нее делала. Шейный платок не исполнил своего предназначения. Он не смог предотвратить преждевременную смерть.