После долгого горячего душа я надел чистую одежду и вернулся в «Пабликаны». Было уже три или четыре часа утра, и все были там же, где я их оставил. Я пробрался в центр толпы и на том же самом месте у стойки нашел Боба Полицейского и Атлета. Они не поняли, что я сходил домой и вернулся. Они не знали, который час или какой день, и им было наплевать. Я пил с ними до рассвета. Они, похоже, не собирались уходить, но мне нужны были воздух и еда.
Я дошел до греческого ресторана Луи. За стойкой сидели пассажиры утреннего поезда, сосредоточенные и готовые начать новый день после восьмичасового сна. Я увидел английскую нянечку, с которой встречался, ту самую, которая разговаривала как Маргарет Тэтчер. Волосы у нее были мокрые, а щеки как красно-коричневые яблоки. Она откусывала маленькие кусочки от кекса и пила горячий чай из чашки. Она уставилась на меня:
— Ты откуда?
— С похорон.
— Черт возьми, радость моя,
43
ВОНЮЧКА
Через несколько недель, идя по Пландом-роуд, я увидел бледную, одутловатую луну, поднимавшуюся над «Пабликанами». Луна мелко подрагивала, будто ей слишком много налили. Я всегда искал знамения и старался распознать их значение, поэтому без труда смог найти объяснение этому знаку. Даже луна покидает бар. Но я проигнорировал его. В течение нескольких недель после смерти Стива я ни на что не обращал внимания, относясь к любым знакам и неприятным страхам так же, как Джо Ди относился к крикунам. Просто делал вид, что их не существует.
Но все равно смерть Стива — образовавшуюся пустоту, чувство утраты — невозможно было долго игнорировать. Хотя бы раз в день я думал о Стиве, о том, как он умер, и о том, что бы он сказал теперь, когда знал ответы на все вопросы. Я всегда придерживался романтической идеи о том, что в «Пабликанах» мы прятались от жизни. После смерти Стива я не мог избавиться от его голоса, звучавшего у меня в ушах, спрашивая, прятались ли мы от жизни или заигрывали со смертью. А может, это одно и то же?
В ноябре того года я часто смотрел по сторонам в баре, видел впавшие глаза и лица землистого цвета и думал, что, может быть, мы уже умерли. Я вспоминал Йейтса: «Пьянчуга — мертв, / А все мертвые пьяны». Я вспоминал Лорку: «А смерть все выходит и входит / И все не уйдет из таверны».[106]
Совпадение ли это, что два моих любимых поэта изображали смерть завсегдатаем бара? Однажды я поймал собственное отражение со впавшими глазами и землистым цветом лица в одном из серебристых кассовых аппаратов. Мое лицо было, как луна, бледным и одутловатым, но, в отличие от луны, я так и не ушел. Бар представлялся мне подводной лодкой, застрявшей на дне океана, запас воздуха в которой заканчивался. Это образ, навевающий клаустрофобию, стал ярче, когда кто-то дал дяде Чарли кассету с песнями китов, и он вновь и вновь проигрывал ее на стереомагнитофоне.От этих скрипов и щелчков, казалось, лопнут барабанные перепонки, и было такое ощущение, что киты где-то за дверью и плывут по Пландом-роуд, словно переднее окно бара было входом в порт. «Какое сладкозвучие! — говорил дядя Чарли. — Вы не возражаете, если я скажу „сладкозвучие“, правда? Разве это не мило — как они общаются между собой?»
Мы между собой общались далеко не так мило. Бар, полный виртуозных рассказчиков, теперь превратился в эхо-камеру долгого и утомительного молчания, потому что сказать можно было только одно, но ни один из нас не находил смелость, чтобы произнести это вслух. «Все переменилось». Смерть Стива стала первым звеном в цепочке