Нервическая толкотня у остановок, разбег автомобилей по скривленному шоссе, промозглая людская сумятица у перехода, были в совокупной мощи к ней, ко мне, ко всему абсолютно равнодушны. Мог ли кто-то ее хотя бы обворовать? И я нажал слабый клавиш пряжки на ее сумке. Лямка оттягивала ее плечо.
Она улыбнулась мне как воробью, вдруг присевшему на воротник. Она не почувствовала в этом соболезнующем жесте меня, и мне подумалось – вспомнила ли она меня. Когда она заговорила, я сообразил, что не разумею ее речи, что понимаю только слова, которые она произносит, будто выдергивает из словаря голые прямые смыслы, и связи между ними придется устанавливать наново. Мне почудились в ней трепет, боль и дрожь так волновавшие меня. Я вспоминал ее как ландшафт, полный смыслов, благорасположенных ко мне в щедром избытке – одинокого дерева или темной прогалины Она ведь была для меня чистой полостью, и я, любя ее, никогда не думал о слабой осанке, убогих жестах и подробной жалкости, распадающейся на крупные пуговицы, потертый до мездры мех воротника, выбившуюся мокрую прядку. Я описывал ее себе посредством другого письма, где прописи передавали только мускульные усилия моих рук, ощущавших ее когда-то.
Зрение штриховало жесткий частокол – «не твое», «не твое», «не твое». Мне стало понятно, что ей уже никуда, даже в рукава, сразу не попасть – не из-за потерянной точности, а потому что она давно опустошена, как снятая одежда. Я сжал ее варежку, как будто в ней не было ее руки.
Все наше прошлое, и ее и мое – стало бледней водяного знака обесцененной купюры, слабее ее руки. Было ли оно? И когда от ее пальто дохнуло псиной, запах сказал мне куда больше, чем любое признание, чем скрупулезная биография, чем письмо, полное слез. В сбившемся пестром платке белая шея мягко трется о заголившуюся непристойную мездру воротника. Как я не замечал в ней этого в те годы, целую жизнь назад?
Я обнимал ее, терся о ее щеку, лез рукой в неглубокий запбх пальто, трогал мягкое тело…
Нет, нет, я уже ничего не смог.
Моя жизнь сжавшись в точку этого времени, выгнулась конвульсией белого цвета, разъединившего буквы, их типографскую промозглую чернь, те буквы, из которых состояла моя прошлая жизнь. «Господи, не больше пятна чернил», – пронеслось во мне. Еще немного и все станет неизреченным и черным, ведь ни на какой смысл не хватит напряжения.
– Тебе нехорошо, – сказала она.
_________________________
С ней еще кто-то. Парнишка. Паренек. Юноша. Но ни один из этих титулов вообще-то не годился. Подранок? Может быть… Нас представили, но я не запомнил вычурного славянского имени. Оно кончалось на «слав». Но не Святослав. Не Ростислав. Вячеслав. Мстислав… Нет.
Просто Слав?
Слав пожал мне руку. Я выделил подчеркнутую суверенность, тревожную обособленность. Как сирота из старой книжки. Много нервов и чуть-чуть тела в сумеречной оболочке, как в колбе. Эта зыбкость всегда меня волновала. Во мне прокрутился счетчик. 19, 18, 17… Будто я знал его возраст. Старая курточка, джинсы, бахилы – камуфляж миллионов, хорошо таиться во тьме на нечистом снегу.
Иногда взглядывает на меня. Смотри-смотри. Да, эфемерная опора – из зыбкого дыма, восходящего из нежных немного вывороченных уст. Я перехватил изучающий взор, – он скользко и как-то легко тек по мне.
В магазине, пока я покупал снедь, моя подруга, стоя среди толкучки как обелиск, сгрызла морковину и отпила из бутылки. Я был уверен, что именно это она должна была сделать. Люди сошлись вокруг нее безмятежным омутом. «О, они уже не способны на вандализм», – подумалось мне.
«Ну, может, хватит, а. Мам, пошли…», – Слав позвал ее.
Его унылость будто ранила меня. Я понял все происходящее как алогичный случай, как смутный ландшафт, неопрятно обступающий дорогу, разъеденную снегом. Но разве все люди растратили молодость, амбиции, тщеславие и гонор? И я захотел все это перешагнуть, высоко вскидывая голени. Бруствер давних боев.
Самое главное теперь – удержать взятый темп понимания, нельзя опрометчиво торопиться, и хотя времени пройдет совсем немного, я вдруг осознал как оно удлинится и изогнется дрожащим нежным лекалом. Как тело. Чье тело? – кажется спросил я себя, – но когда нет под рукой карандаша мысли делаются сухими и осыпаются как графит, оставляя мутное растертое поле сумрака. Ведь главное их свойство – скорость.
В автобусе меня вплотную прижало к Славу. Он развернувшись смотрел мне в шею. А я смотрел как он смотрит – в одну точку, не поднимая взора. Я читал его кожу, задевая следы неаккуратного бриться, трогал точки пробивающийся щетины, пушок на скулах. Мы, тихо дыша друг в другу, молчали. Я дышал ртом. Я вступал в зону его вялого беззащитного тепла.
Мы вышли на краю снежной пустоши. Шоссе уползало в сторону.