Я захотел, чтобы моя жизнь оставила на мне зримые следы. Как на гладиаторе, отчаянном бойце или там помоечном котяре. (Но мне это было не смешно.)
И следы не случайные.
Они должны были быть рассчитаны мной самим.
Мои расчеты должны были быть переданы в надежные руки и дальше - пусть тот, другой или другая, решают.
И созерцание старых шрамов - четырех на каждой руке (от локтя к запястью бежали перекладинками лесенок их нежные розовые спинки) доставляло мне щемящее наслаждение.
Я-то знал, что мне не дадут помереть.
И воспоминание о безотзывности моего тела, подвергаемого манипуляциям, всегда пламенило и будоражило меня.
И я нашел спутника, мою строгую сестричку, из монастыря с суровым уставом. ("С. С." всегда горело красным фонариком на краю карманчика ее сестринского халата, - видя ее, читал именно эти двусмысленные, кошмарные для русского человека буквы.)
В моем мозгу две эти буквы слипались. Я искал слова, начинающиеся на них.
Суммировал слова. Сканировал смыслы. Сворачивал скрутки. Страдал сутки. Соскальзывал с утки.
Мы заключили сценарное соглашение. Достаточно простое, но трудновыполнимое. И она
стала
самым
строгим
соглядатаем
этого бредового распорядка.
Как хороши эти четыре "эс" кряду.
А вот наконец и правила!
Якобы - мы знакомились при помощи посредницы. За деньги. Я должен был их откладывать, чтобы в определенный момент по первому требованию отдать разом.
Мы должны были каждый раз встречаться в театре и заводить галантный разговор и все такое. Как впервые...
Весь фокус состоял в том, что мы должны были это делать абсолютно одинаково. И любое нарушение с моей стороны карается. Наказание могло быть сильным. И я должен был его вытерпеть, сжав зубы.
С радостью и замиранием сердца я согласился на чудесную взрослую игру. Мне давно хотелось понять - в какие же игры играют взрослые кроме карт, шашек и шахмат. И, честно говоря, давно хотел попробовать сыграть сам. Сыграть, сразиться, резаться.
Я не буду описывать, с каким видом и при каких обстоятельствах Эсэс мне это внушила. Замечу только, что облик ее был совершенно будничным, не торжественным, в то время как все клетки моего тела пережили совсем не простодушную, а дерзновенную благость, - они вскипели и похолодели разом.
И накануне театрального свидания с Эсэс я так волновался и психовал, делал глупости на работе, что к вечеру уже валился с ног от усталости, не совершив по-настоящему ничего.
Я был слишком занят своим подступающим существованием, каковое и стало для меня подлинным бытием - тем, что ждут и алчут.
Тем более стоило это недешево, да и случалось не часто.
Я просыпался утром в испарине оттого, что вот - живу снова, как все, ничем не поддержан, один на один с собой на воле при безразличном свете. И жизнь моя снова превратилась в белое шитье, и достаточно только дернуть эту злосчастную нитку и чуть потянуть...
И это была одна из самых сильных трагедий, переживаемых мной, трагедия отказа. Тем более, что отказа и не было.
В такие утра я, ей-богу, готовился умереть, но часы склонялись к полудню, потом к вечеру, и мне делалось легче. Свои служебные функции я давно перепоручил безукоризненному галантному автомату.
Уязвлен я бывал только одним - неким гипотетическим случаем, который подстерегает меня на пути к Эсэс.
Я стал бояться водопроводных труб, могущих лопнуть, проводки, могущей вмиг загореться, бабушки, могущей впасть в кому.
Хотя, полагаю, бабушкина кома меня вряд ли бы остановила.
Это должно было быть событие, оковывающее меня физически, а эмоционально я был более чем свободен.
Немнущиеся брюки, стрелка как бритва, сорочка с короткими рукавами. В мой ящик буфета, единственный запирающийся на ключ, я клал деньги - в пятьдесят раз больше стоимости пары билетов на паршивую драму. На конверте надписано: "Для (*)".
Что эта (*) будет потом делать с деньгами, для меня было не важно, и вообще такой категории, как "потом", не существовало...
По нашим с Эсэс правилам я должен был быть опрятен и коротко подстрижен. Такая стрижка придавала мне глуповатый вид. Но это не обсуждалось никем, кроме парикмахерш, коих я и посещал раз в три недели. Ничего нет слаще заведенного порядка, ставшего неумолимым законом.
В "театральный" вечер я выходил на улицу.
Выходил за ворота дома, а у него действительно были скрипучие деревянные ворота с калиткой, и сразу переходил на другую сторону.
Тротуар под моими ногами показался мне недостаточно твердым.
Мне кажется, меня немного шатало.
В одном из домов на той, не нашей стороне мне нравились разномастные фиалки на низких подоконниках. Старик иногда ковырял в горшках специальной шпилькой или лопаточкой, и я раскланивался с ним, как с мифическим существом. Кроме знака собственной близкой кончины в этом древнем человеке ничего не было. Мне хотелось задержаться у этих фиалок, стоящих на этажерках. Постоять на краю неугрожающей пропасти, означенной чужой близкой смертью.
Мне всегда казалось, что старик отойдет в эфире, источаемом непахнущими нежными фиалками. Растворится в небе над городом, пока я дойду до театрального подъезда.
И эта мысль сладостно угнетала меня.