...я только слышал их травяной, но такой влажный шум...
- Помоги же ему, - едва прошептал кто-то из них...
- Ну...
Эти единственные слова, произнесенные за всю ночь, застыли, как предмет, как ваза, на которую так похож ночной силуэт человека, занятого любовью. Это слово заныло во мне, как ожог.
В этих сумерках я был способен лишь дышать, вздыхать, веять.
Им в ответ.
Это были единственные доступные мне звуки, тем более что на них, восходящих из меня, никто не должен был отвечать. Мое отчаяние чудилось мне пароксизмом самообладания. Ведь действительно - их нежность и ласка принадлежали лишь мне, и я всецело с несказанной легкостью тоже обладал ими. Они - мои недостижимые Люба и Толян, мои неотъемлемые, о, единоутробные, словно бесконечно давно обретались во мне, в моем чрезмерном сердце; они, став атомами воздуха этой каморки, заполонили и меня.
Утренний свет, рассеивающий все то, что произошло ночью, действительно тихо и ласково втиснулся к нам - и через мутное маленькое оконце, и полураспахнутую косную дверь, чуть задержавшись на спящей поперек порога собаке. Я перешагнул темное тело животного. Оно чуть подалось в мою сторону, вздохнув с бессмысленным сожалением.
На спящих я старался не смотреть.
Я осознал их вид, лишь когда вышел наружу. Они ведь засветили во мне небольшой, но яростный лоскут эмульсии. На этой фотографии, полной робости и красоты, они лежали спиной друг к другу в одинаковых позах, специально отвернувшись, - между ними была натянута зеркальная непрободаемая плева. Натянута именно в том самом месте, где ночью был я, отделяя их друг от друга, и с тем же усилием воссоединяя.
Но на той, сугубой, моей сокровенной фотографии их не было...
Единственное, о чем я подумал, - как же я там уместился, в той щели?
Но ночью совсем иные масштабы, веса и меры, сообразил я.
Я увидал их легким боковым зрением.
Словно я - насекомое или рыба.
Посредством помутившейся оптики, откуда-то сбоку, в меня еще беспрепятственно проникают видения.
Этим зрением никого, а их в особенности, невозможно угнетать, унижать разглядыванием. Ведь такой глаз нельзя смежить, и то, что я им видел, никогда не станет для меня аффектом и травмой. Я захочу туда вернуться, так как не уверен, что это было со мной.
Иногда мне снится сон. Особенный сон соглядатая. Он меня волнует. Как будто я еще там и мне непонятно - как же оттиснется на их коже мое изображение в ночном безволии и доступности. Оттиснутся руки, ладони и язык. Как я их трогал и целовал.
Месяц, проведенный в Тростновке, как оказалось, не уменьшил тот заурядный год на себя, а удесятерил его переизбытком моей невеликой жизни. Тем, что я пережил, тем, чем я, наконец, не стал, но оказался. С тайной заодно. С тем, чем я буду шантажировать себя всю жизнь, ничего не оплакивая и ни о чем не сожалея.
Солнце уже встало, но не выкатилось из-за плоского горизонта. Еще не было теней, так как они в замешательстве не успели присоединиться ни к чему. Это длилось какой-то миг. Но я его заметил.
Ни одно ружье не целилось в меня.
Ни одна стрела. Ни одно копье.
Утром, пробудившись, никто не зевнул, так как ночь была проглочена и поглощена целиком.
В сизой пустоте стекленело тело реки, не осуждая меня и не радуясь мне. Я понял, что так больше не будет никогда.
Так тихо, что кажется - шум должен где-то обретаться, меня будто преследует возможность его проявления. Жесткая листва осокоря, стоящего в отдалении, шевеление пыли под кошачьими лапами, след от самолета, взявшийся невесть откуда в чистом небе, - всего лишь вымученные декорации происшествия, бывшего не со мной. Из меня что-то вынули, и все, что окружало меня, слишком ничтожно. По мне будто провели смычком - и я загудел, приняв навсегда это касание, - у меня возникло прошлое, которое не пройдет. Вот - я стал мужчиной. Все дело в этом обременении.
Я медленно иду по мелкой воде. Мельчайшие волны песка на дне, вторящие световым жгутам, сфокусированным рябью на теплой воде. Будто сам Бог преподает уроки оптики, и кажется, что нет большего чуда, чем в этом колебании видимого света. Вот - вещество, которого нет ни как веса, ни как протяженности - только колебание и проницаемость, - но почему-то делается понятно, что и по сути нет ничего больше. Вообще нет. И рыба, мелкая и жалкая, стоящая россыпью на одном месте, вдруг складывается в такие же исчезающие лучи.
По воде идут сизые разводы мыла, и мне слышится чуть скользкий звук. Толян брился, улыбаясь своему намыленному, обородатевшему отражению.
Почти нет течения, и ему не приходится ловить плошку мыльницы, что качается подле него. В меня легко входит скользкая нота, будто где-то вскрикивает птица... Я издали смотрю на него. Он старается не распугать пленку воды, куда смотрится. Не меняя согбенной позы, машет мне рукой.
Я подхожу к нему.
Он смотрит внимательно на мое лицо.
- А я еще не бреюсь - говорю я.
- Все равно - пора...
- Я не умею, боюсь порежусь.
Он распрямляется, кладет руку мне на плечо, поворачивает к себе. Его ладонь лежит на моем плече так, как мне хотелось чуять отцовскую.