— Нет. Исправиться вообще никогда не поздно, лишь бы было искреннее желание и нашлась бы сила воли привести свое намерение в исполнение.
— Ну, признаться, я и прежде частенько собирался, да только Хантингдон дьявольски приятный малый, что там ни говори. Вы и вообразить не можете, какой он душа общества, когда не то чтобы пьян, а так немножко подшофе, ну, под хмельком! Мы все питаем к нему сердечную слабость, хоть уважать и не можем.
— Но быть таким, как он, вы хотели бы?
— Нет уж. Лучше я буду таким, как я сам, какой бы я ни был скверный.
— Но ведь вы не можете оставаться таким скверным, какой вы есть, не становясь хуже… более скотоподобным… а значит, и все более похожим на него.
Я невольно улыбнулась сердитой растерянности, которая отразилась на его лице при обращенных к нему столь непривычных словах.
— Извините мою прямоту, — продолжала я. — Поверьте, мной руководят самые лучшие побуждения. Но ответьте: хотите ли вы, чтобы ваши сыновья уподобились мистеру Хантингдону… или даже вам самому?
— Прах его побери, нет.
— Хотите вы, чтобы ваша дочка вас презирала или во всяком случае не испытывала бы к вам уважения, а к ее любви неизменно примешивалась бы горечь?
— А, дьявол, нет! Этого бы я не вынес.
— И последнее: хочется вам, чтобы ваша жена краснела от стыда, услышав, как называют ваше имя? Чтобы даже звук вашего голоса вызывал у нее отвращение? Чтобы она содрогалась при вашем приближении?
— Ну, вот уж этого не будет никогда! Она на меня не надышится, что бы я там ни делал!
— Так быть не может, мистер Хэттерсли! Вы принимаете ее кроткую покорность за выражение любви.
— Гром и молния…
— Не впадайте в бешенство! Я же вовсе не утверждаю, будто она вас не любит. Нет, мне известно что она вас любит… и гораздо сильнее, чем вы того заслуживаете. Только я твердо убеждена, что она будет любить вас еще больше, если вы будете вести себя лучше, если вы будете становиться все хуже, ее любовь пойдет на убыль, пока совсем не угаснет в страхе, отвращении и горечи душевной, а может быть, даже сменится тайной ненавистью и презрением. Но оставим любовь. Ответьте просто, хочется ли вам тиранически сгубить ее жизнь? Лишить ее существование даже проблесков света и сделать ее бесконечно несчастной?
— Конечно, нет. Я вовсе ее не гублю. И не собираюсь!
— Однако вы уже сделали для этого куда больше, чем полагаете!
— А, чепуха! Просто она вовсе не такая чувствительная и пугливая неженка, какой вы ее воображаете, а добросердечная, тихая, любящая малютка. Правда, есть у нее привычка иногда дуться, но характер у нее безмятежный и покладистый.
— Вспомните, какой она была пять лет назад, когда вы венчались с ней, и какой стала теперь!
— Ну, я знаю: тогда она была пухленькой девочкой с хорошеньким бело-розовым личиком, а теперь от нее мало что осталось — вянет и тает, как снежинка, прямо на глазах… Но, дьявол, тут я не виноват, прах меня побери!
— Так в чем же причина? Не в ее же возрасте — ведь ей всего двадцать пять лет!
— Ну, здоровье у нее плохое и… А, дьявол! За кого вы меня считаете, сударыня? А дети? Они же ее до смерти изводят!
— Нет, мистер Хэттерсли, дети приносят ей много больше радости, чем тревог и страданий. Здоровые, ласковые малыши…
— Да я сам знаю, отличные ребятки!
— Так почему же возлагать вину на них? Я вам объясню, в чем причина: безмолвная тревога и вечное беспокойство из-за вас, боюсь, не без примеси телесного страха за себя. Когда вы держитесь разумно, она радуется, но и трепещет, потому что не может полагаться на ваши принципы, на ваше суждение, не решается доверять им, а только боится, что недолговечное счастье вот-вот оборвется. Когда же вы ведете себя скверно, то лишь ей одной известно, какой ужас, какие муки она испытывает. Терпеливо снося зло, она забывает, что наш долг — предупреждать ближних об их прегрешениях. Раз уж вы принимаете ее молчание за безразличие, идемте со мной, и я покажу вам одно… нет, два ее письма. Надеюсь, я не предаю ее доверия — ведь вы же вторая ее половина.
Он последовал за мной в библиотеку. Я достала и протянула ему два письма Милисент: одно, присланное из Лондона в дни, когда он предавался особенно безудержному разгулу, а другое — из деревни, когда он на время образумился. Первое было исполнено страхов и боли. Ни единого упрека ему, а лишь горькие сожаления, что его влечет общество распутных приятелей, возмущение мистером Гримсби и прочими, а между строк — ожесточенные обвинения по адресу мистера Хантингдона и простодушное перекладывание грехов мужа на чужие плечи. Второе письмо дышало надеждой, радостью… и боязнью, что счастье это долго не продлится. Его доброта и благородство превозносились до небес, но в похвалах пряталось полувысказанное сожаление, что у них нет основы более твердой, чем естественные душевные порывы, и таился почти пророческий страх, что дом этот, воздвигнутый на песке, не замедлит рассыпаться — как вскоре и случилось, о чем Хэттерсли не мог не вспомнить, читая эти строки.