— О, могут, могут! — вскричала она со страстностью. — Я думала об этом, Гилберт, но не решалась заговорить из опасения, что вы полагаете иначе. Я боюсь этого и теперь. Боюсь, что любой заботливый друг сказал бы нам, что мы оба обманываем себя иллюзией духовного общения без надежды и упования на что-либо иное, что это может породить лишь тщетные сожаления, опасные мечты и послужить пищей для мыслей, которые следует строго и безжалостно обречь беспощадному забвению…
— Ах, оставьте наших заботливых друзей! Достаточно и того, что они не позволяют нам видеться. Богом заклинаю, не позволяйте им разлучить и наши души! — вскричал я вне себя от ужаса, что она сочтет своим долгом лишить нас и этого последнего утешения.
— Но здесь мы обмениваться письмами не можем, если не хотим дать свежую пищу сплетням, а место своего нового приюта я намерена скрыть от вас, как и от всего света. Не потому, что усомнюсь в вашем слове, если вы обещаете не приезжать ко мне туда, но, по-моему, лишившись такой возможности, вы обретете больше душевного спокойствия и вам будет легче отгонять мысли обо мне, не зная, где я. Но вот что, — добавила она, с улыбкой подняв руку, чтобы оборвать мои нетерпеливые возражения, — через полгода Фредерик сообщит вам мой адрес, и если ваше желание писать мне еще не остынет, если вы будете уверены, что сумеете не выйти из пределов чисто духовной переписки, обмена отвлеченными мыслями, то есть того общения, каким могли бы довольствоваться бестелесные души или хотя бы бесстрастные друзья, то напишите мне, и я отвечу.
— Полгода!
— Да, чтобы нынешний ваш пыл успел остыть, чтобы испытать истинность и постоянство любви вашей души к моей. Ну, а теперь мы сказали достаточно, так почему же нам не попрощаться сейчас же! — воскликнула она почти безумно после недолгой паузы и поднялась с кресла, решительно сжав руки.
Я подумал, что мой долг — уйти немедля, и подошел к ней, протягивая руку, чтобы проститься. Она молча ее пожала, но мысль, что мы расстаемся навеки, была столь невыносима, что мое сердце оледенело, а ноги точно приросли к полу.
— Неужели мы больше не свидимся? — пробормотал я в отчаянии.
— В раю. Будем думать об этом, — ответила она со спокойствием невыразимой муки. Однако в ее глазах был безумный блеск, и лицо смертельно побледнело.
— Но уже не такими, как мы сейчас, — не выдержал я. — Мне нет утешения в мысли, что снова я увижу вас, как бестелесную душу, как совсем иное создание, чистейшее, сияющее, но не похожее на вас теперь! И чьему сердцу, быть может, я буду чужд!
— Нет, Гилберт, в раю царит совершенная любовь.
— Настолько совершенная, я полагаю, что я для вас буду не более тысячи тысяч ангелов и мириадов счастливых душ вокруг нас!
— Чем бы я ни стала, тем же станете и вы, а значит, не будете ни о чем сожалеть. Какая бы перемена нас ни ожидала, мы знаем, что она может быть только к лучшему!
— Но если я настолько изменюсь, что перестану обожать вас всем сердцем и душой, перестану любить вас превыше всего сущего, то перестану и быть самим собой. Пусть я знаю, что, если мне суждено сподобиться рая, я должен стать бесконечно лучше и счастливее, чем теперь, моя земная природа не может ликовать в предвкушении блаженства, из которого будет исключена и она сама, и высшая ее радость!
— Так ваша любовь чисто земная?
— Нет. Но я исхожу из предположения, что там мы будем близки друг другу не более, чем всем остальным.
— Если так, то потому лишь, что возлюбим их сильнее, а не потому, что наша любовь станет слабее. Чем любовь сильнее, тем больше счастья она приносит, если она так взаимна и так чиста, как должно.
— Но вы, Хелен, способны ли вы с восторгом думать о том, что потеряете меня в море небесного блаженства?