— Ага, значит, вы признаете ее!
— Наконец, интенсивность памяти в степени, не виденной нами накануне, голос Листовского был строг, как будто он перечислял список преступлений в обвинительном акте. — Не слишком ли много всего этого?
— Этого не может быть много, — сказал Шрамов, но по лицу его я понял, что он только сейчас догадался о мысли Листовского, и она причинила ему боль.
— Может! — продолжал его подчиненный. — Может и еще как может!
— Извините, — сказал я. — Наверное, мне лучше уйти?
— Я ничего не имею против вас лично! — сказал Листовский подрагивающим голосом. — Никто ведь и не говорит, что перед нами заведомая мистификация. Просто поэтическая натура мечтательного бухгалтера могла выкинуть со всеми нами веселенькую штучку.
— Ага, — сообразил я. — Вот, значит, что вы хотите сказать. Что ничего из рассказанного мною я не испытывал?
— Испытывали! Еще как испытывали! Того, что вы говорили, нарочно не придумаешь. Но только все эти живописные подробности были вызваны к жизни не нашей аппаратурой, а, скажем так, обстановкой опыта, вашим состоянием, близким к трансу, вашими многолетними грезами о житье-бытье простых бабочек и мотыльков…
— Пре-кра-тите! — воскликнул Шрамов. — Есть же предел всему!
Я встал и ушел из лаборатории, думая, что прощаюсь с ней навсегда; но, оказывается, они меня тоже заразили своим энтузиазмом. Вечером следующего дня я уже перестал видеть обиду в том, что кто-то подозревает во мне шамана, самогипнотизера. Поэтому, когда вечером в понедельник Листовский, поникший и очень серьезный, явился к нам в отдел и, вызвав меня в коридор, попросил прощения за резкость, я не стал особенно миндальничать.
— Ладно, бывает, — сказал я. — Кстати, мне пришло в голову кое-что относительно этой самой тошноты. Мы, люди, ощущаем свое тело, верно? Пусть не очень четко, но ощущаем — что-то от тока крови, что-то от пульсации кишок и так далее, верно?
— Почти верно, — сказал он. — Я улавливаю вашу мысль, хотя она выражена с прямотой дикаря. Простите, — тут же добавил он, не скрывая, что отныне будет подчеркнуто расшаркиваться после каждого своего неосторожного слова.
— Но ведь бабочка тоже ощущает свое тело, — продолжал я. — И ничуть не хуже, чем мы. А может быть, и поотчетливее, а?
— Все может быть, — подтвердил он, еще не понимая, куда я гну.
— А какие у нее внутренности — вы видели?
Он замер.
— Так, — сказал он. — Ах мы, идиоты! Ну, конечно же! Фу ты, черт возьми! Да это же явление несовместимости ощущений! Как же мы прошли мимо этого!.. Но вы-то, вы-то, — вспомнил он. — Вы-то, собственно, почему оказались исключением?
— Я слишком давно знаю, что у них внутри, — сказал я — И это нисколько не кажется мне противным. Так, знаете ли, врачи и другие специалисты привыкают к тому, что видят каждый день…
— Может быть, — сказал он, внимательно разглядывая меня. — Очень может быть. — Надо думать, прежние его подозрения вспыхнули с новой силой, но он предпочел держать их при себе.
Десятый и одиннадцатый эксперименты провалились, однако не по моей вине. Зато к двенадцатому установка, кажется, была перемонтирована заново. К тому же, мне готовился какой-то новый сюрприз. Снова мне пришлось ждать в кабинетике Шрамова, наблюдая за осенним бульваром и трамваем, разворачивающимся на углу, только на этот раз профессор не давал мне соскучиться.
— Представьте себе, какие возможности открывают наши опыты! «В чужую шкуру не влезешь»! — говорит народ. Как бы не так. Влезешь! Именно что влезешь! Влюбленный может влезть в шкуру любимой, враг — в шкуру врага, которого надо только — обманом или силой — завлечь на наше кресло. Наконец, и это самое интересное, самое нужное — врач может влезть в шкуру пациента. Представьте себе, что пациент — ребенок или человек, находящийся без сознания. Или даже, допустим, психически неполноценный… А? Поистине широчайшие горизонты диагностики.
Тут что-то кольнуло меня. Я и раньше все время чувствовал, что в деле, которым занимаюсь, есть какие-то не удовлетворяющие меня ноты. Последние слова профессора будто отдернули завесу перед главным.
Двенадцатый эксперимент был самым удачным. Я не знал, что стеклянный прямоугольник оранжереи за это время был перестроен, удлинен в три раза, и что теперь источник света заставит бабочку кинуться не к стеклянной стенке, а вдоль нее, на всю возможную протяженность. Опыт кончился обмороком. Меня привели в себя с помощью нашатыря. Мысли мои немножко смешались, но главное свое ощущение, по неосторожности, я выдал первой же фразой.
— Как это замечательно! — сказал я.
Я видел, как оба мои руководителя переглянулись.
— Я как будто краешком мозга помнил, что мне нужно будет вернуться сюда, в это кресло, и восставал против этого…
Они снова переглянулись.
— Хорошенькая была бы картина! — засмеялся Листовский. — Здесь мы имели бы человеческое тело с интеллектом бабочки, а там, в стеклянном ящике, порхал бы наш мечтательный бухгалтер в облике «глория рексус»…