Парящие в воздухе “сириусы” — в основном желтых и красных тонов — бросали блики, скользившие по земле, словно тени от облаков; точно рассчитанный ветер срывал с деревьев листья, и они легко планировали в этом неверном свете, чтобы улечься под ноги мягким шуршащим ковром. Какая-то девушка с разбегу натолкнулась на Ласло, рассмеялась, потом, вглядевшись в его лицо, позвала:
— Ребята! Сюда! Здесь Хмурый Человек! Скорее! — потом лукаво обратилась к Ласло: — Или, может быть, не хмурый, а просто Очень Серьезный Человек? Только откровенно!
— А вы производите массовый отлов хмурых?
— Мы их перевоспитываем.
— Интересно, каким же образом? — это становилось любопытным.
Пока они разговаривали, их окружила группа людей, среди которых Ласло, против ожидания, заметил не только молодежь, но и своих сверстников, даже кого-то из Центра. Похоже, что за него возьмутся всерьез.
— Смотрите, у него мой листок! — девушка сняла с плеча кленовый лист и приложила к тому, что был приколот к куртке Ласло: осенний лист был эмблемой праздника. В самом деле, листья почти совпали.
— Теперь вы мой рыцарь! — продолжала девушка. — И будете исполнять мои желания. Прежде всего — улыбнитесь!
Ласло улыбнулся.
— Ну вот, так уже гораздо лучше! А теперь пойдемте танцевать.
… До дому он добрался только к четырем часам утра.
Плакала моя статья, думал он, потягиваясь под тугими струями душа. А завтра придут Нелидовы. Борис просил рассказать о Волынской осени, кажется, он работает сейчас над новой повестью… Поговорить с ним надо. И будет моя статья лежать на столе еще кто знает сколько…
Ласло прошел в спальню и остановился у окна. Отсюда открылся вид на парк. Вдали, за парком, высилось здание Пушкинского центра, в котором Ласло работал уже почти двадцать лет. Здесь собиралось и изучалось все, имевшее хотя бы косвенное отношение к творчеству Пушкина.
Уйти бы в монастырь, подумал Ласло. Или податься в отшельники. И спокойно писать статью. Торопимся, толпимся… Вот два часа разговаривал с этой девицей, а теперь могу ли я вспомнить хоть слово?
Он подошел к гипнофору и вложил в него маленький цилиндрик кассеты. Потом лег, закрыл глаза — и через мгновение оказался в просторной диспетчерской рудника на Шейле. Он оглядел экраны — конечно же, все в порядке, — подошел к столу и сел писать статью. Уж здесь-то ему никто и ничто не помешает!
Ласло спал и улыбался — там, на Шейле, он был счастлив.
ДМИТРИЙ БИЛЕНКИН
И все такое прочее…[4]
Близился поворот, за которым должна была открыться Река Счастья, как Таволгин ее называл, Руна, как ее называли географические карты. В глухих берегах, где от ягод черники сизовела трава, речка, свиваясь в тугие узлы струй, неслась через перекаты к Долгим и тихим заводям, куда поплавок падал, как в, поднебесное зеркало, и не было в ней числа быстрым хариусам, темным сигам, Красноперым язям, всему, что так редко на нынешней земле.
Дрожа от сладостного нетерпения, Таволгин повернул руль. И Руна открылась.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку…
Под обрывом, как прежде, в солнечных вспышках бежала во взгляд, как прежде, очарованно устремлялся вдаль к кипучим рогам, нависшим теням сосен, чреде скал, за которыми угадывался другой, столь же извечный пейзаж. Но посреди заветной полян три вездехода тупыми рылами моторов осадили громоздкий, с чем то радиотехническим наверху автофургон, вокруг которого сновали люди, все ловкие, как на подбор, в одинаковых, точно форма, зеленоватых куртках.
Первым намерением Таволгина было развернуть машину и по скорее умчаться. Но куда? Другого подъезда к реке не было. Правда, дальше по берегу еще оставались сырые полянки, куда в ожидании приезда друзей можно было приткнуться, мирясь с нечаянным и досадным, но, может быть, временным соседством.
Таволгин медленно тронул машину. Ее тотчас заметили, и несколько лиц повернулось в каком-то недоумении. От группы отделился человек постарше и пошел наперерез тем уверенным и непререкаемым шагом, от которого Таволгину сразу стало не по себе.
И точно. Лениво подразумевающий обязательное исполнение взмах руки был красноречивей слов. Странно чувствуя себя уже в чем-то виновным, Таволгин затормозил.
— Запретного знака не видели? — бесстрастно, как и шел, спросил человек и только после этого обратил на Таволгина взгляд.
Тот еще ничего не успел ответить, только распахнул дверцу, чтобы объясниться, когда лицо спрашивающего внезапно удивилось и не то чтобы обрадовалось, но приобрело живой интерес.
— Фью! — присвистнул он. — Родимчик!.. Ты здесь какими судьбами?
Слово “Родимчик” напомнило Таволгину все, и он тоже узнал человека. Таволгина звали Вадимом, но в детстве, желая взбеленить, его дразнили Вадимчиком-Родимчиком, а придумал это прозвище Родя, Родион Щадрин, и вот, постаревший, он был здесь, на Руне.
Воспоминания детства, как и положено, давно подернулись лирической дымкой, и Таволгин даже обрадованно выскочил из машины, пожал протянутую руку и от ошеломления выпалил явно неуместный контрвопрос.
— А ты здесь откуда взялся?