В «Обломове» изображена женщина, у которой утомленный своим безумием герой (а лень и бездеятельность Обломова вовсе не «национальны», а характеризуют его как именно душевнобольного) ищет успокоения. Эта женщина – замечательная фигура, и ее, как мне кажется, повторил Толстой, изображая жену того офицера в «Хаджи-Мурате», у которой рождается влюбленность в Хаджи-Мурата.
Воспоминания А. Панаевой написаны по-детски, в писательском отношении очень слабы. Так пишут письма, ни одного ясного портрета. Лучше других получился, пожалуй, Тургенев. Она к нему относится недружелюбно. Насколько лучше, кстати говоря, изобразил Тургенева, например, Кони (сцена в Париже, в доме Виардо, когда Тургенев собирается идти завтракать – в каком-то прохудившемся, к удивлению автора воспоминаний, пальто с недостающими несколькими пуговицами).
В нее, судя по тому, что она пишет, был влюблен Добролюбов. Умирая, просит ее, чтобы она положила ему на лоб руку.
В воспоминаниях есть появление Гоголя. Перед ним на обеде стоит особый прибор, особый розовый бокал для вина. Почти ничего не произносит, молчит, потом уходит спать.
Гоголь для всей группы (Некрасов, Тургенев, Панаев) почти патриарх. Между тем ему нет сорока. Сколько ж им в таком случае?
У Гоголя в «Вие» об отце панночки сперва сказано, что ему сорок лет. В другом месте о нем Гоголь говорит:
– Старец заплакал.
Не может быть, чтобы даже молодой Гоголь считал сорокалетнего человека старцем. По всей вероятности, он забыл, что дал отцу панночки всего сорок лет.
Известие Панаевой о богатстве Некрасова воспринимаешь все же как неожиданное.
Воспоминания И. Панаева о той же эпохе и тех же лицах написаны неизмеримо выше: по-мужски, по-писательски.
Однажды мне попала в руки книга Шеллера-Михайлова, какой-то роман из собрания сочинений этого писателя, изданный «Нивой». Я стал читать этот роман – некую историю о денежно-наследственной неудаче в среде не то чиновничьей, не то профессорской… Бойко написано, но ни следа очарования, магии. Свадьбы, векселя, интриги, вдовьи слезы, прожигающие жизнь сынки… И вдруг, перейдя к одной из очередных страниц, я почувствовал, как строчки тают перед моими глазами, как исчезает страница, исчезает книга, исчезает комната, и я вижу только то, что изображает автор. Я почти сам сижу на скамейке, под дождем и падающими листьями, как сидит тот, о ком говорит автор, и сам вижу, как идет ко мне грустная-грустная женщина, как видит ее тот, сидящий у автора на скамейке…
Книжка Шеллера-Михайлова была по ошибке сброшюрована с несколькими страницами того же «Нивского» издания сочинений Достоевского. Страницы были из «Идиота».
Я не знал, что читаю другого автора. Но я почти закричал:
– Что это? Боже мой, кто это пишет? Шеллер-Михайлов? Нет! Кто же?
И тут взгляд мой упал на вздрогнувшее в строчке имя Настасьи Филипповны… И вот еще раз оно в другом месте! Кажущееся лиловым имя, от которого то тут, то там вздрагивали строчки!
Колоссальна разница между рядовым и великим писателем!
Иногда Рогожин мыслит не менее «по-барски», чем Мышкин. Купеческое, простонародное исчезает. Когда Мышкин рассказывает ему о «глазах», смотревших на него на вокзале, Рогожин спрашивает:
– Чьи же были глаза-то?
Уж очень это в соответствии с бредовым (в данном случае) мышлением Мышкина – «чьи глаза?».
Он не должен был здесь спрашивать. Поскольку это действительно он смотрел на князя на вокзале, то правильно было бы, если бы он промолчал: может, испугался бы.
Впрочем, великий художник всегда прав.
Между прочим, работая сейчас над репликами для той или иной сцены моей переделки, я иногда ухожу, если можно так выразиться, по строчке в сторону от того, как предложено Достоевским. Ухожу довольно далеко (мне в таких случаях кажется, что я добиваюсь большей театральной выразительности) и каждый раз, как бы ни думал, что ушел правильно, все же возвращаюсь обратно к покинутой строчке Достоевского. Он всегда оказывается более правым!
В парикмахерской Дома литераторов встретил человека, которого внешне знал давно и который оказался тем самым заместителем директора Вахтанговского театра, от чьего имени я и получил письмо. Сказал, что Ремизова приехала и что в отношении «Идиота», насколько он знает, все остается по-прежнему.
Сегодня, значит, должны быть от Ремизовой сведения.
Если дело завяжется, придется достать «Идиота» и быстро прочесть. Достану у Казакевича.
В дневниках, задуманных специально для того, чтобы из них получилось нечто такое, что будет вскоре печататься и представит для читателя интерес, есть что-то глуповатое.