Потом пришла осень, глупое дерево потеряло все свои листья, и я решил перенести слежку за Энрике на весну. Кроме того, меня ждала моя музыка. С тех пор, как я впервые взял в руки гитару и стал первым в хит–парадах Люлле, я был помешан на мечте сделаться музыкантом. Я приходил из школы, швырял ранец под кровать, сочинял музыку, отбивал такт на гитаре, пока не приходили мои товарищи: ещё одна гитара, бас, ударные. Тогда, в душной тёмной котельной в подвале моего дома всё и начиналось, ещё не идеально, но начало было положено. Здесь, в нашей темнице, мы мечтали о ярко освещенных стадионах, полных народа. Домашние задания оставались невыполненными — у меня ведь были дела поважнее. Но однажды терпение отца лопнуло — зверски взбешённый постоянным шумом в доме, он ворвался в мою комнату и заявил: «Твои школьные успехи оставляют желать лучшего! Но теперь с этим покончено!». И — хруп — от гитары остались лишь мелкие обломки. До сих пор у меня в ушах треск ломаемого дерева. Я взвыл. Так рыдать можно только тогда, когда ты ради гитары неделями копаешься в грязи на картофельном поле. Когда ты уже видишь себя жмущим руку Полу Маккартни. А потом приходит отец и мгновенно превращает твои мечты в кучу обломков. А мой отец, толстокожий человек с душой динозавра, едва не расплакался вместе со мной. В тот же день у меня появилась новая гитара, и я мог играть дальше. Я косил под Боба Дилана и начал сочинять протестантские песни: «Падают бомбы, но едва ли мы что–то изменим, не нужно протеста, что–нибудь должно случиться…» Всё это в стиле «Blowing In The Wind». Костёр — гитара — песни.
Синтезаторная лихорадка
«Не ползать, а строить» — если человек с душой динозавра что–то делает, то доводит дело до конца. Когда мои кумиры из радиоприёмника‑Deep Purple, Urian Heep, короче, самые важные иностранные группы, все как раз обзавелись синтезаторами, мой старик поверил в мои творческие силы. Конечно, я не упустил возможности поставить его в известность, что такая вот шарманка была бы неплохим подарком, и что моей группе следовало бы быть получше укомплектованной. Получилось так, что и к Рождеству я попросил тот же подарок — маленькую «Филокордию» за 1950 марок. За три дня до рождества я не мог сомкнуть глаз — так сильно волновался. Моё воображение не могло нарисовать, как я нахожу что–то клёвое под ёлкой. Ни одному подарку я не радовался так сильно. С гордостью поставил я мою маленькую милую «Филокордию», моего ягнёночка, в комнату и сутки напролёт без еды и питья молотил по ней. «Я хочу стать композитором» — заявлял я всем и каждому.
Мои родители измученно улыбались, постоянное бренчание чуть не довело их до нервного истощения. «Этого достаточно, чтобы играть в кругу семьи," — считал мой отец — «ты можешь выступать на свадьбах и похоронах, но семью этим никогда не прокормить.» Конечно, папа не мог удержаться, чтобы не запустить свой любимый сценарий конца света: «Однажды я зайду с друзьями на вокзал, а там будешь стоять ты, бродяга, со шляпой в руке». Собственно, я должен быть ему благодарен за это, он был для меня мотивационным тормозом. Именно потому, что его не увлекли мои идеи, я был точно уверен, чего я действительно хочу.
В пятнадцатилетнем возрасте мы с моим товарищем Чарли организовали нашу первую группу: «Mayfair». А настоящей группе, разумеется, нужно выступать. Я подошёл к пастору Шульце и сказал: «Послушай, нам нужен на вечер дом церковной общины.» Мы продали 300 билетов по марке за штуку. Но перед выступлением нас с Чарли охватила предстартовая лихорадка, и мы так волновались, что вынуждены были зайти в пивную и опрокинуть полтора литра пива. Сам концерт длился 5 минут. Я крепко держался за синтезатор, меня качало, а Чарли блевал за сценой. Мегапровал!