Пришла Анна. Мы встретились в комнате для свиданий, в присутствии охранника. Ее глаза увлажнились, когда она увидела мою бледность, мою худобу, темные круги, точно синяки от злых ударов кулаком.
Потом она рассказала мне о них. Наш отец жестоко мучился. Он уже почти не вставал. Морфий. Рвота. Мешочек с дерьмом, приклеенный к бедру. Стыд. Кормили его через капельницу. Слезы текли не переставая. Жена массировала его, чтобы не было пролежней. Жалкие движения безутешных рук. Последние жесты нежности. Он теперь почти не разговаривал, слова бежали от оглушительного грохота моего выстрела. В ту ночь он лицезрел, бессильный и немой, ужас своего внука. Надо иметь мужество и столько любви, чтобы кого-то спасти. Ни Леону, ни мне он не подал милостыни этих нескольких фраз, позволяющих возродиться. Дрожь губ жены моего отца теперь охватила все ее тело. Она походила на бумажку, подхваченную сквозняком, унесенную последним вздохом. Никто больше не говорил о моем безумстве, моей звериной гнусности. Молчание игнорирует, силясь стереть то, что было. Анна регулярно навещала их. Время шло, пахло плохо. Смерть стояла у дверей.
Натали и дети переехали в Лион. С татуированным. Они стали новой семьей. Соседи с ними здоровались. Находили их красивыми, несмотря на эту безобразную щеку. Никто ничего не знал о них, ничего об их бедах. Они жили в большой квартире близ парка Тет д’ор. У Натали была высокая должность, служебная машина. Леона наблюдали врачи. Его кошмары стали реже, и он уже почти не писался в постели. Первая пересадка кожи на лице Жозефины дала обнадеживающий результат. Предстояли еще как минимум две. Реабилитация шла своим чередом; процесс был долгий, но речь возвращалась к ней. Слова больше не застревали в ране, не падали в бездонную пропасть моего безмерного горя; все, кроме слова
А потом, под вечер, уже стоя у двери, которую охранник приготовился открыть, Анна вдруг замерла и повернулась ко мне.
1000
Я помню первый раз, первое лето, когда отец отправил нас с Анной в лагерь. Он сам упаковал наши чемоданы и забыл положить в мой сменные брюки.
На второй день за завтраком меня случайно толкнули. Моя чашка опрокинулась, и горячий шоколад растекся по брюкам темным позорным пятном в районе полового органа. Как отцова моча сегодня. Меня подняли на смех. Детские насмешки хлестки, жестоки. Мои слезы их только раззадорили. А над отчаянными
Я помню, как отец послал меня купить трусики для сестры. Сам он не решался. Он всегда отворачивал лицо, проходя мимо витрины магазина белья. Особенно бутика мадам Кристиан, что на улице Эльзас-Лотарингии.
Он никогда не держал нас за руки на улице.
Никогда не говорил об Анн.
Никогда не ложился к нам на кровать перед сном, чтобы рассказать сказку. Да и сказок никогда не сочинял. Иногда покупал книги, но не читал их нам. Мне помнится «Гензель и Гретель». Я тысячу раз читал ее Анне. От моей слюны как кислотой разъело уголки страниц. От них воняло. Но это была наша сказка, наша книга. Каждый раз моя сестренка натягивала одеяло до самого носа. Каждый раз ее била дрожь.
Он никогда не смотрел фотографии нашей мамы и не плакал над ними. По вечерам он пил пиво до тех пор, пока голова его не падала в тарелку.
Он не знал названий деревьев, цветов, и птиц тоже не знал. Только химические формулы. А они не связывают людей, не служат темой для разговоров.
Он никогда не слушал музыку. Не научил нас плакать от звуков Малера. Да и вообще не научил нас плакать. Давать выход нашей боли.
Нашей радости.
Нашему гневу.
Он никогда не ложился в траву, чтобы посмотреть на небо.
Он никогда не ел земляных червей. Его никогда не кусали осы.
Он никогда никому не набил морду.
Никогда не предлагал нам погулять под дождем.
Поиграть с ним в снежки.
Он никогда не ходил с нами в бассейн, не прыгал с вышки, не соревновался, кто дольше пробудет под водой, не дыша.
Он никогда не писал нам писем, когда мы были в лагере. Никогда не подходил к телефону, позже, когда меня бросила Натали.