Если И. Аксаков, М. Погодин, Р. Фадеев заостряли внимание на военно-политических аспектах русской восточной политики, если Н. Данилевский выдвигал на первый план своё «культурно-историческое единство», то для Достоевского весь смысл восточного вопроса заключался в некой высшей этической цели – в нравственном долге России («жертве»), в соединении через эту жертву интеллигенции с народом и в грядущем духовном возрождении России, являющей миру образец подлинно человеческого разрешения всех мировых несогласий и обособлений.
Такова нравственная подоплёка «Дневника писателя». Именно она определяет всю идеологическую композицию издания.
Между тем жизнь шла своим путём, безжалостно разрушая исторические упования Достоевского.
Общественный подъём 1876–1877 гг. не привел ни к переустройству российской действительности на основах христианской любви, ни даже к простому оздоровлению общественного организма.
Но Достоевский не хочет отказываться от своей «заветной идеи». Правда, с течением времени несколько меняются отдельные акценты «Дневника». Значительно увеличивается удельный вес «чистой» политики, не столь жёстко, как прежде, связанной с нравственными первоосновами. Порой автор с величайшей увлечённостью обсуждает и прикидывает варианты текущих и будущих политических комбинаций, дипломатических и военных союзов. Он находит новые, неопровержимые подтверждения своим вселенским пророчествам в последних газетных телеграммах. Колебания европейской политики лишь укрепляют его давние исторические подозрения – о всемирном католическом заговоре, о вековом борении трёх мировых идей (католической, протестантской и православной) и т. д. «Дневник писателя» всё чаще являет черты исторического мистицизма. На первый план выступает «константинопольская» программа; будущая судьба славянских народов всё теснее связывается с мировыми судьбами восточного христианства.
Разумеется, Достоевский не может не понимать, что отстаиваемый им идеал находится в печальном разладе со всё быстрее удаляющейся от этого идеала действительностью. «…[К]ак-то заговорим обо всём этом через год?»[304]
– спрашивает писатель.К этой теме, теме мирового исхода, автору «Дневника» суждено было вернуться лишь в своём «завещании» – в Пушкинской речи. Там в значительной мере учтён горький исторический опыт 1876–1877 гг.
Глава 8
Текст и контекст
До сих пор мы говорили главным образом об идеологическом комплексе «Дневника писателя». Но если «Дневник» – литературное произведение особого рода, следует постоянно иметь в виду эту его специфику. Возникает настоятельная необходимость рассмотреть как художественную структуру «Дневника» в целом, так и каждый элемент этой структуры в отдельности. Сама «симбиозность» издания требует особенно внимательного обращения к первооснове – к тексту[305]
. Весьма важно выяснить положение отдельных частей этого текста относительно друг друга, определить характер и механизм внутритекстовых связей.Выше мы уже приводили бранные отзывы петербургской (да и не только петербургской) печати о самом первом выпуске «Дневника». Брань эта, как сказано, вдохновлялась не столько содержанием выпуска, сколько его
«Для того чтобы понять сложное взаимодействие различных функций одного и того же текста, – пишет Ю. М. Лотман, – необходимо предварительно рассмотреть каждую из них в отдельности, исследовать те объективные признаки, которые позволяют данному тексту быть произведением искусства, памятником философской, юридической или иной формы общественной мысли. Такое аспективное рассмотрение текста не заменяет изучения всего богатства его связей, но должно предварить это последнее»[306]
.Ниже в качестве примера мы попытаемся осуществить выборочный текстологический анализ «первых слов» «Дневника» (где заключался своего рода эстетический ключ ко всему изданию), фиксируя внимание не столько на движении идей в тексте, сколько на динамике самого текста.
Итак, вот пять начальных абзацев первой главы январского выпуска «Дневника писателя» за 1876 г.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I. Вместо предисловия
О Большой и Малой Медведицах,
о молитве великого Гёте и вообще о дурных привычках