Читаем Ничья длится мгновение (сборник) полностью

— Майн либер герр, ваши сапоги будут совсем как новые в ваших новых походах. Извольте лишь на минутку присесть.

Но лучше всего старику даже не потому, что шпарит по-немецки. У горбуна есть кресло. Настоящее кресло, сидя в котором можно удобно откинуться на спинку и положить руки на подлокотники. Замечательное кресло.

По вечерам железные шторы с лязгом опускались на дверь и окна лавки. Значит, можно вставать и уходить. Никого не дождешься больше, хоть сиди всю ночь.

Горбун посматривал на него и гоготал. Затем аккуратно укладывал в большую сумку хлеб — буханку, а то и две, конфеты, сахар, маргарин и Бог знает что еще, звякал пфеннигами, похрустывал марками.

Правда, третьего дня и ему улыбнулось счастье — впервые. У солдата прохудился бумажный кулек, и страшный сапог отпихнул две сливы.

А сегодня он, как обычно, зря просидел весь день и теперь исподлобья косился на старика, который прятал в сумку свою добычу и гоготал, довольный. Он косился и думал, что горбун этот на самом деле очень стар, хоть и широко размахивается, бросая камень, и что можно подкрасться к нему сзади, когда будет идти домой, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!

В сумке у старика сегодня полторы буханки. Полторы буханки хлеба!

Пожалуй, даже больше, чем полторы.

Почти две.

Он дрожал, но все равно косился на горбуна и поглаживал самую увесистую из своих щеток.

В это время из лавки вышел последний покупатель. И двинулся к нему.

Он учуял в ранце солдата хлеб. Ранец был набит до отказа и оттягивал солдату плечи. Топорщился нашитый на ранец мех, серый, с рыжими подпалинами — наверное, волчий. Он втянул в легкие побольше воздуха, набрал полный нос и рот сладковатого хлебного запаха, и все тело наполнил этот вкусный дух. У него жмурились глаза, трепетали ноздри, дрожали пальцы.

Солдат поставил тяжелый сапог на шаткий ящик, придавив его к земле.

— Чист!

Он схватил щетки и высоко занес их.

Громадный сапог с толстой подошвой стоял на приплюснутом ящике.

Он поднял глаза, потер щеткой о щетку, и они снова застыли в воздухе.

Перед ним впервые стоял грязный сапог на толстой подошве, окованной железом. Он зажмурился.

— Чист!

Он, по-прежнему не глядя, еще раз потер щеткой о щетку.

И открыл глаза.

На его сломанном ящике, который все больше и больше оседал, продавливался, стоял подбитый железом тупорылый сапог на толстой подметке, забрызганный чем-то коричневым или красным, весь в бурых подсохших пятнах.

— Чист, зукин сын! Чист, шченок!

Он все еще держал щетки в руках, но руки, как на крючьях, повисли в воздухе, словно привязанные, — ни с места.

Он подумал, что надо стереть хоть одно бурое пятно — пусть будет хоть одним пятном меньше на этом грязном сапоге и на других сапогах, всегда и везде, во всем мире. Но сухой щеткой не возьмешь, тут нужна вакса. А ваксы у него нет. И все равно он должен стереть хоть одно бурое пятно.

Он принялся жевать свои губы, щеки, язык и жевал, жевал, пока не набралось немножко слюны, и тогда, все еще с поднятыми вверх руками, плюнул на этот громадный, кованый сапог, на котором то ли красная глина, то ли коричневая трава оставила свой след, или бурая уличная грязь засохла, а может, солдат измазал этот сапог не здесь, а там, где такими сапогами пихают в яму мертвых, потому что мертвые никому не нужны, а даже если еще и живы — все равно.

Он почувствовал удар по голове и услышал, как с треском ломаются дощечки и грохочут, разлетаясь по тротуару, щетки.

И старый горбун гоготал.

А он думал: Господи, как хорошо, что я не сказал ей, откуда сливы. Она бы не стала есть, ни за что бы не стала.

Лежа на тротуаре, он смотрел на солдата, который расселся в кресле горбуна, откинувшись на спинку и положив руки на подлокотники, потом перевел взгляд на старика, щетки которого мелькали так, что рук не видно, и снова уставился на немца, на его сапоги в бурых пятнах и его обшитый мехом ранец, туго набитый хлебом. Конечно, там был хлеб: чувствовалось, что рюкзак тяжелый, плотный.

И он снова потянул носом и ртом, чуя вкусный запах, от которого сладко ныло под ложечкой, и кружилась голова, и по всему телу расходилась истома, трепетали ноздри, щурились глаза, и дрожали руки.

В этой сладкой истоме он вспомнил, что и у старого горбуна есть хлеб — продолговатый кирпичик, полторы буханки.

Полторы буханки.

Пожалуй, даже больше, чем полторы. Почти две.

Две буханки хлеба.

Куда ему столько?

Надо только немного переждать.

Дождаться, когда тяжелые шторы с лязгом опустятся на дверь и окна лавки и станет тихо, спокойно, ни души кругом. А когда старый горбун двинется домой, подкрасться сзади, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!

Он снова посмотрел на солдата и вдруг узнал его.

Это был тот самый солдат, который всегда последним выходил из лавки с туго набитым ранцем, обшитым волчьим мехом. Он выходил из лавки с тяжелым ранцем за спиной и, насвистывая, шагал по тротуару. Плевать, конечно, что насвистывая. Дело нехитрое, каждый может свистеть, только не каждому охота.

А солдат насвистывал.

Конечно, ему лучше, чем старому горбуну.

Еще бы!

Сапоги на толстой подошве — топчи все что попало.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века
60-я параллель
60-я параллель

«Шестидесятая параллель» как бы продолжает уже известный нашему читателю роман «Пулковский меридиан», рассказывая о событиях Великой Отечественной войны и об обороне Ленинграда в период от начала войны до весны 1942 года.Многие герои «Пулковского меридиана» перешли в «Шестидесятую параллель», но рядом с ними действуют и другие, новые герои — бойцы Советской Армии и Флота, партизаны, рядовые ленинградцы — защитники родного города.События «Шестидесятой параллели» развертываются в Ленинграде, на фронтах, на берегах Финского залива, в тылах противника под Лугой — там же, где 22 года тому назад развертывались события «Пулковского меридиана».Много героических эпизодов и интересных приключений найдет читатель в этом новом романе.

Георгий Николаевич Караев , Лев Васильевич Успенский

Проза / Проза о войне / Военная проза / Детская проза / Книги Для Детей