— А на Украину я попал давно, — сказал Блинчик, аппетитно хрустя соленым огурчиком, — когда родители вернулись. У отца что-то там, в столицах, не задалось. То ли он кого послал подальше, то ли его кто послал… В общем, закрыли выезд, потом выперли из главка, и, если бы не его связи, поехали бы мы всей семьей на твой любимый Мангышлак или еще в какой Перезвездянск Иркутской губернии. А так — почетная ссылка. Сначала в Днепр, потом в Харьков, потом в Киев. В Киеве, на наше счастье, у отца был друг в ЦК, он папу и пригрел. Я перевелся из Харьковского универа в Киевский на экономику. Успел поработать в КМО, у Чижа, и, когда мы вдруг осознали себя независимыми, я, слава богу, не успел рвануть в Москву, как собирался. Знаешь, столичный синдром, рубиновые звезды и прочее… А потом мы с Петькой решили, что и Киев — тоже столица, не хуже некоторых. Нечего дурью маяться.
— Петя — это Сидорчук, — пояснила Вика, скрывая усмешку. — Петр Виленович. Его-то ты знаешь. Слышал. Второй после Титаренко.
— Ага, — ухмыльнулся Блинчик благожелательно, — с Сидорчуком мы еще в универе дружили, так и пошли дальше по жизни.
— И неплохо пошли, надо сказать, — прокомментировала Плотникова, — далеко. Они у нас были, как Чук и Гек. Как Атос и Портос. Как там у О’Генри — как мясо и картошка!
— Вика, — укоризненно заметил Блинчик, — ну, чего ты, мать, ехидничаешь? Ты сама Петю лет десять знаешь, не меньше. Он у нас мужик достойный, во всех смыслах. При чем тут Чук и Гек? Ну дружим мы. Ну бизнес у нас общий…
— Ты мне скажи, Блинов, — сказала Вика весело, — какой у депутата может быть бизнес? И у государственного чиновника? Ну какой? Ты что, законы не читаешь?
— Не поверишь, мать, не поверишь! Не читаю! На хрена мне это все читать — я их пишу!
И Блинов расхохотался. Искренне, заразительно. Почти как в детстве, когда кто-то рассказывал что-то веселое. Но это был смех сильного — очень сильного, уверенного в себе человека.
«Смех победителя», — подумал Сергеев, выискивая в лице Блинчика знакомые черты.
Они были, конечно, но, чтобы их увидеть, надо было присматриваться — словно через толщу чуть замутненной воды пытаться разглядеть что-то на дне реки.
— Учись, — сказала Вика, обращаясь к Михаилу. — Вот как надо рассуждать! Здоровый цинизм современного политика. А ты носишься со своими принципами.
— Я не политик, — сказал Сергеев. — Я чиновник.
— Ну, это ты, Умка, загибаешь, — пророкотал Блинчик вальяжно, нагнувшись над столом, чтобы в очередной раз наполнить рюмки. — Хороший чиновник — всегда политик. Он готов к этому шагу — готов стать политиком. Он умеет ждать, анализировать, лавировать…
— И предавать, — вставила Плотникова.
— И предавать, — согласился Блинов. — Куда ж без этого? Это уже на инстинкте — как дышать. Но…
Он предостерегающе поднял палец.
— Только до определенного уровня. Нужно вовремя понимать, когда пора остановиться. А то, не успеешь оглянуться, а тебя уже нет. Есть и в этом деле свои тонкости. Но не будем о грустном. По семь граммов! За преданность идеалам!
— За чью? Твою, мою или Сергеева?
— Какая разница, Вика? За нашу преданность разным идеалам — они ведь у каждого свои!
— Мудрый ты мужик, Блинов, — сказала Вика, гладя пальцем насмешливо приподнятую бровь, — просто кладезь мудрости. За это грех не выпить!
И они выпили еще.
Настроение, если честно сказать, было — никуда. Болело бедро, болело в паху, болел левый локоть, саднила губа. И щеку пекло огнем. Не человек — а сплошной синяк, покрытый ссадинами. Пока уровень адреналина в крови не упал, Сергеев шел по тропе, как молодой шерп по горам, чуть ли не подталкивая в спину шедшего впереди Молчуна.
Но время шло, стало понятно, что никто ни за кем не гонится, адреналин в крови начал распадаться под действием молочной кислоты, и тут-то Михаил и почувствовал, что ему не тридцать. И не сорок. И даже не сорок пять.
Молчун, наверное, тоже зашибся при падении, но и вес все-таки не тот, и года другие — он шагал, может быть, не так энергично и легко, как обычно, но в темпе, который для Сергеева стал физически невозможен.
Когда сердце уже прыгало в горле, словно накачанный водой мяч, и его стук отдавался в барабанных перепонках тревожным набатом, Сергеев сдался и прохрипел в узкую мальчишескую спину:
— Стой. Привал.
И, не успев договорить, рухнул полубоком на прелую пахучую хвою у подножия старой сосны.
Он лежал на животе, придавленный к земле тяжестью сползшего на сторону рюкзака, приклад обреза давил ему на ребра, но все это было ничто в сравнении с чувством облегчения, которое он испытал. Больше не нужно было идти. Никуда.
Он с трудом выпростал правую руку из лямок и перекатился на спину. Над ним, высоко, метрах в пятнадцати, ветер играл с кроной сосны, качались бугристые, светло-коричневые ветви, и шуршание иголок было похоже на шелест волн. Морских волн.
Когда он последний раз был у моря? Год назад? Или полтора? Надежда умирает последней — ему так хотелось услышать, как кричат чайки, скользя над белыми барашками волн. Хотя он наверняка знал — чайки там больше не кричат.