— Знаю, — кивнула Регина. — Я была у Вариму, когда она рожала. Вариму тогда чуть не умерла. Ребенок шел ножками. Мне разрешили тянуть его.
Йеттель лихорадочно махнула рукой, пытаясь подавить приступ тошноты.
— И ты не боялась? — спросила она.
— Нет, конечно, — сказала Регина, решив, что мать пошутила. — Вариму так громко кричала, ей от этого легче становилось. Она тоже не боялась. Nobody
[29]не боялся.Потребность вернуть Регине хотя бы маленькую частичку того чувства защищенности, которого она ее так долго лишала, была мучительна для Йеттель. Ощущать ее было еще тяжелее, чем осознавать собственное поражение. Регина казалась ей такой же беззащитной, какой была она сама.
— Я не буду бояться, — сказала она.
— Обещай мне это.
— Обещаю.
— Повтори еще раз. Все надо говорить дважды, — настаивала Регина.
— Я обещаю тебе, что не буду бояться, когда появится бэби. Никогда не думала, что он для тебя так важен. Не думаю, что другие дети так радуются, что у них скоро появятся братик или сестричка. Знаешь, — сказала Йеттель, прильнув к источнику воспоминаний, никогда не иссякавшему для нее, — я вот так же разговаривала с мамой, как мы с тобой сейчас.
— Но ты никогда не была в Boarding School
[30].Йеттель пыталась не показывать дочери, как ей больно оттого, что она вернула ее к действительности. Встав, она обняла Регину.
— А что будет, — спросила она смущенно, — если они заметят, что ты сбежала? Тебя не накажут?
— Накажут, но I don’t саге
[31].— Это значит, что тебе все равно?
— Да, мне все равно.
— Но ведь ни один ребенок не хочет, чтобы его наказали!
— А я хочу, — засмеялась Регина. — Знаешь, нас в наказание заставляют учить стихи. А я люблю стихи.
— Я тоже любила читать стихи. Когда мы снова будем все вместе, на ферме, я тебе прочитаю шиллеровский «Колокол». Я еще помню его.
— Мне стихи нужны.
— Для чего?
— Может быть, — сказала Регина, не заметив, что отправила свой голос в сафари, — меня когда-нибудь посадят в тюрьму. Тогда они у меня все отнимут. Платья, еду заберут и волосы мне сбреют. И книг давать не будут, но стихи они забрать не смогут. Они ведь у меня в голове. Когда мне будет очень грустно, я стану читать стихи. Я все продумала, но про это никто не знает. Инге тоже ничего не знает о стихах. Если я расскажу, волшебство пропадет.
Хотя Йеттель чувствовала в спине режущую боль и дышать было тоже больно, она сдерживала слезы, пока Регина не ушла. А потом так же крепко прижала к себе свою печаль, как до того — дочь. Она почти желала, чтобы пришло отчаяние, к которому она уже привыкла и которое поддерживало ее. Но с удивлением и даже каким-то унизительным чувством, которого до этого не испытывала, Йеттель поняла, что у нее появилась воля к жизни. Она решила бороться — ради Регины, которая показала ей путь. Теперь, засыпая, она ощущала лишь физическую боль.
Ночью начались схватки, на месяц раньше срока, и на следующее утро Джанет Арнольд сказала ей, что ребенок умер.
9
Последний день без мемсахиб был для Овуора сладким, как сок молодого тростника, и таким же коротким, как ночь в полнолуние. Сразу после восхода солнца он велел Каниа натереть половицы между печью, шкафом и недавно уложенными поленьями и обдать их кипятком. Камау он поручил вымыть в корыте с мылом все кастрюли, стаканы и тарелки, а также маленькую красную тележку с крошечными колесиками, которую так любила мемсахиб. Джогона купал пса до тех пор, пока он не стал похож на маленькую белую свинюшку. Еще Овуору вовремя удалось уговорить Кимани и его работников согнать стервятников с акаций перед домом. Овуор не говорил с бваной о стервятниках, но его голова сказала ему, что в этих делах белые женщины определенно не отличаются от черных. Кто видел смерть, не захочет слышать, как бьют крыльями стервятники.
Овуор так долго натирал поварешку тряпкой, которая была такой же мягкой, как ворот его черной мантии, пока не увидел на металлической поверхности свои собственные глаза. Они уже упивались радостью еще не наступивших дней. Хорошо, что поварешка скоро снова сможет плясать для мемсахиб в густом коричневом соусе из муки, масла и лука. Пока Овуор будил свой нос запахом радости, которой он так долго был лишен, к нему возвратилось довольство жизнью.
Нелегко было теперь, как в умершие дни Ронгая, работать для одного бваны. Если Овуор оставался на ферме один, то суп становился холодным, а пудинг — серым. Его язык разучился удерживать вкус хлеба, только что вышедшего из печи. В тот день, когда мемсахиб с ребенком в животе увезли в Накуру, глаза бваны перестали будить его сердце барабанной дробью. С того дня он двигался как старик, который ждет только стонов своих орущих костей и совсем не слышит голоса Мунго.