Он догадался, что немцы, против которых он ничего не имел и после начала войны, поскольку сам ненавидел англичан, боятся перемен. И потому им еще больше, чем другим людям, нравится жить среди своих. Это было ему на руку. Быстрая смена постояльцев в отеле и неизбежные в этом случае расходы на ремонт привели бы к большим финансовым потерям. А так его банковский счет и авторитет только возрастали с каждым годом — и за пределами малочисленной группы индийских бизнесменов тоже; его мало заботило, что его процветающий бизнес следовало мерить совсем другими мерками по сравнению с именитыми отелями города.
Малан появлялся в «Хоув-Корте» трижды в неделю — главным образом чтобы дать понять жалобщикам, что теперь они живут в свободной стране и имеют право в любой момент съехать отсюда и отправиться на все четыре стороны. Об иерархии в «Хоув-Корте» он вообще не заботился. В самом лучшем номере, с развесистым эвкалиптом перед окном и крошечным садиком с кроваво-красными, ванильно-желтыми и розовыми гвоздиками, жили старая мисс Клави и ее престарелый пес Тигр, коричнево-тигровый боксер, недолюбливавший отрывистую немецкую речь. А сама мисс Клави, жених которой умер от малярии через полтора месяца после прибытия в Найроби, задолго до Первой мировой, наоборот, была весьма дружелюбна. Она не оценивала детей по их родной речи и улыбалась всем без исключения.
Лидия Тэйлор, когда-то работавшая официанткой в лондонском «Савое», была второй англичанкой, которая переносила жизнь в обществе иностранцев с такой невозмутимостью, которую беженцы никак не считали само собой разумеющейся. Ее третий муж, капитан, не собирался платить ей и ее троим детям, из которых его собственным был только один, больше, чем требовалось на месячную аренду двух номеров в «Хоув-Корте».
Ее дорогие шелковые платья с глубоким вырезом, которыми она обзавелась за короткое время второго брака с торговцем текстильными изделиями из Манчестера, трое слуг и престарелая айа, которая сразу после восхода солнца, громко распевая песни, выходила с коляской в сад, служили пищей для разговоров. Миссис Тэйлор завидовали из-за ее террасы. Днем она кормила там грудью своего малыша, а с наступлением темноты там же принимала своих многочисленных громкоголосых молодых друзей в военной форме. Они поддерживали ее престиж в обществе с тех пор, как мужа, к ее облегчению, перевели в Бирму.
Так же неплохо устроились немецкие эмигранты первой волны — они жили почти всегда на желанной теневой стороне сада, часто перед окнами у них стояли горшки с буйно зеленеющим луком. Они тоже возбуждали сильную зависть у беженцев, приехавших позднее, тем более что старожилы обходились с ними с тем добродушным пренебрежением, которое на родине было принято демонстрировать по отношению к бедным родственникам.
К счастливчикам из эмигрантской элиты относились и старики Шлахтеры из Штутгарта, которые ни за что не хотели поделиться рецептом клецок, а также рассказать, за счет чего они живут. А еще — неприветливый столяр Келлер с женой и развязным сыном-подростком из Эрфурта, он даже поднялся до менеджера фабрики пиломатериалов. И Лео Слапак с женой, тещей и тремя детьми, из Кракова. Слапаку, правда, приносил неплохой доход собственный магазин, торгующий секонд-хендом, но он не был готов потратить эти деньги на лучшее жилье.
Старейшей постоялицей в «Хоув-Корте» считалась Эльза Конрад. Правда, некоторые жили дольше, но она быстро добилась уважения в обществе благодаря своему независимому стилю общения с мистером Маланом. Хотя она переехала сюда только после начала войны, она жила в двух больших комнатах и была обладательницей почти такой же большой террасы, как и у миссис Тэйлор.
Восьмидесятилетний профессор Зигфрид Готтшальк был давнишним жильцом мистера Малана. Но ему симпатизировали и несчастные из комнат-маломерок; он никогда не похвалялся своим статусом прозорливого эмигранта первой волны, вовремя распознавшего знаки приближавшегося несчастья.
В Первую мировую он пожертвовал ради императора подвижностью своей правой руки, а потом с той же радостью служил профессором философии в родном городе. Одним прекрасным весенним днем, который навсегда врезался ему в память из-за теплого ветерка, а затем бури, разыгравшейся в его сердце, студенты франкфуртского университета под громкое улюлюканье выгнали его на улицу. До этого судьбоносного момента они убаюкивали своего необыкновенного учителя на мягких подушках чрезвычайной любви.
Вопреки сложившейся в «Хоув-Корте» традиции, Готтшальк редко говорил о старом добром времени. Он вставал в семь утра и отправлялся к невысокому холму за хижинами слуг, которых упорно называл «adlati»
[64]. На голове у него красовался пробковый шлем, который он купил к отъезду, одет он был в темный костюм и серый галстук, тоже приобретенные еще на родине. И даже полуденный зной не мог заставить его сменить одежду на более легкую или хотя бы отдохнуть после обеда, как это было здесь принято.