Изображая себя (или себе подобного) в «Дневнике семинариста», он показывает нам воплощение нелюдимства, поразительное незнание самых элементарных человеческих отношений, не только физическую, но и моральную неуклюжесть. Впрочем, это больше относится не к его прозе, а к стихам. Именно в них, в большинстве их, отражается, как в тусклом, но верном своему оригиналу зеркале, то печальное и оскорбительное, почти отталкивающее явление, которое писатель формулирует словами «изношенное лицо» прирожденно старое, никогда не свежее лицо. Сказать, что последнему соответствовала такая же изношенная душа, было бы не только страшно, как страшно произнести смертный приговор, и вдобавок смертный приговор тому, что даже и не жило, – но это было бы и несправедливо. Однако правда то, что в стихах Никитина нет, или почти нет, молодости. Он прошел мимо своей юности. Он начал не с начала. «Я состарился рано без старости». И почти отсутствует в его стихотворениях эротика. Эта черта его, в связи с внешней серостью жизни, способствовала тому, что из него вышел поэт погоста. «Вырыта заступом яма глубокая» – это не просто один из его стихов, это трагический эпиграф ко всем его произведениям. Безвременно раскрывшаяся могила составляет центр его печального творчества. И даже один из его героев, портной, осиленный беспросветной бедностью, при жизни еще как о последней милости просит, чтобы ему вырыли могилу, и действительно ложится в нее. У Никитина – заживо погребенные, и обычны для него похороны; больше у него смерти, чем жизни. Он говорит о «святыне смерти». Порою это навевает на читателя жалость и трогает его. Откликаешься на скорбно-прекрасные слова о смерти ребенка: «едва зажженная лампада таинственной рукой погашена»; и у нас тоже, как у самого автора, «черною кровью обливается бедное сердце», когда узнаешь из «Дневника семинариста», как умирал и умер юноша Яблочкин: была у него мечта об университете, мечтал он иметь собственного Пушкина и Гоголя, читал он, рвался к свету, – но болела у него и душа, и грудь; побежденный двойною болью, он погиб, не дочитав ни Пушкина, ни Гоголя, ни собственной жизни…
Есть у Никитина и люди, заживо погребенные в нравственном смысле этого ужасного слова, – таков учитель из «Дневника семинариста» Иван Ермолаевич, когда-то живой, идеалистически настроенный дух, а теперь – смирившийся перед жизнью, забитый и убитый.
Но какое бы изношенное лицо ни было у человека и как часто в своей действительности и в своих настроениях ни посещал бы он кладбища, все-таки звучит для него песня, «серебром рассыпается», и реет в синем воздухе «гостья погоста, певунья залетная». На погосте никитинской поэзии тоже бывает гостья песни и красоты. День его прозаичен и пылен (с пылью сравнивает он и всепроникающую сплетню, эту фею провинции) – ночью же хочется пойти в душистый и сумрачный сад, полюбоваться звездами в пруду, ракитами, которые заснули над его «хрустальной гладью», и послушать «певучие звуки рояли». Певучие звуки, рояль у Никитина… Это на первый взгляд может показаться странным; однако нет сомнения, что певучесть многим стихам его присуща, внешняя и внутренняя, и она особенно внятна как раз тогда, когда тишина всяческого погоста оттеняется кличем природы, музыкой вольного воздуха:
И неожиданная, но такая понятная ассоциация настроений побуждает автора противопоставить этой беспробудной тишине свободное звучание жизни:
Мир смерти! Вечная память невзгодам и слезам, – но…
и как победителен, как властен этот воздух свободы, насколько он сильнее погоста!