— Ну… Шакира, да. Знаете, песня такая была — она понимает руки и трясёт головой, заставляя волосы скользить по плечам. — Шакира, Шакира. Я так на всех утренниках танцевала. А потом ещё сериал был модный, Клон. Вот я тоже под него танцевала. Но все равно говорила, что я не из этих… не из чурок. Что я бразилька.
— Бразильянка, — автоматически поправляю её я.
— Да, это ж бразильское кино было.
— Ясно, — киваю я ей. — А в школе что? Тоже Шакира?
— Не-е, — по заплаканному лицу Эмель пробегает улыбка. — В школе я была Кардашьян. Ну, Ким Кардашьян, знаете? «Попа как у Ким» — произносит она название популярной песни.
— Так Кардашьян же армянка, — говорю я ей, не стараясь поддеть, а побудить говорить дальше. Только не молчать. Ещё очень-очень рано успокаиваться. Старой Эмель уже нет, а новую я пока что не вижу.
— Да ну? — Эмель снова улыбается. На этот раз недоверчиво. — Она в Америке живет, в Голливуде. Она звезда в Голливуде, вы что!
— Она армянка, Эмель. У неё отец с восточными корнями, как и у тебя. Она не скрывает этого. Смотри, Ким придумала свой стиль и все стали ей подражать. Не она подстраивалась под кого-то, а создала свой стиль. Ты тоже так сможешь.
— Да ну? — Эмель снова удивляется.
— А что тебе мешает? Ты посмотри, вот этот образ, который вы все косплеите — это смесь Анжелины Джоли, которая тоже ни под кого особо прогибается, и Ким. Только выглядит он стремно, потому что вторичный. Потому что это плохая копия, калька. Вторичка — она всегда убогая. Это как прожеванная еда. Ты бы хотела есть еду, которую кто-то до тебя пожевал и заботливо положил в ротик?
— Ой фу-у, ну нет, — тянет Эмель и брезгливо морщится.
— А какого черта тогда на себя напяливаешь чужой образ? Ещё и полностью противоположный тебе?
— Вот вы, теть Поль, красиво всё говорите, — опускает глаза Эмель. — а на деле оно ведь сложнее. Вас никогда не дразнили, потому что у вас фамилия странная, или не говорили: «Вали в свой чуркистан! Чего тебе тут надо?» А я что, виновата, что я приехала? Меня вообще, может, привезли… Я вообще ничего не помню.
— А что ж ты молчала? — подаёт голос Наташка. Вместе с потрясением в нем слышится и обида. Ей жаль Эмель, и дико сознавать, что такое творилось у неё под носом, а она ничего, ровным счетом ничего не замечала. Знакомая и обычная картина.
— А если бы я сказала, что бы это променяло? — говорит Эмель.
— Как что? Я порвала глотку каждому, кто такое сказал на тебя! — гнев в голосе Натальи возрастает и, зная ее характер, я не сомневаюсь в том, что так бы оно и было. — Я бы эту нянечку! И этих воспитательниц… — она прямо задыхается от волнения. — Покажешь мне их! Вот завтра пойдём — и покажешь!
— Да не надо, мам. Столько лет прошло, — опускает глаза Эмель и начинает нервно обламывать ногти.
— Как это не надо! Как не надо! За такое надо наказывать! Ещё на знаю как, но… Да я их сама придушу собственными руками! Да вся семья за тебя станет! Ты что, доча? Чтоб кого-то из наших обижали, а мы им спуску дали? Да я теперь ни с кого глаз не спущу, пусть хоть кто-то криво посмотрит, сразу говори мне! Сразу же! Я им покажу Аллах Акбар! Я им устрою… джихад, блядь! И классную вашу настращаю, и директрису — это что такое? Сами притворяются передовыми-прогрессивными, а у них, значит, расизм в школе процветет? Так ведь, Полька? Это что такое, спрашивается? Двадцать первый век на дворе, а они девчонку гнобят только за то, что она не из местных!
Я не поправляю Наташку, что неприятие иностранцев не зависит от века и эпохи. Это что-то глубокое, на уровне подсознания, доставшееся нам вместе с животными инстинктами, но то, что надо вовремя видеть и останавливать. И не считать, что сегодня подобное невозможно. Именно сейчас, во время, когда люди на каждом углу кричат о своей гуманности, варварские вещи творятся с наибольшим остервенением.
Эмель смотрит на нас все ещё расширенными глазами, немного испуганно, но напряжение ее отпустило — она понимает главное. Что ей не надо больше прятаться, и что, как бы там ни было, с этой своей «позорной тайной» она теперь не одна. Но почему бы ей не раскрыться раньше? Причин недоверия я не вижу, с матерью она общается скорее как подружка и сестра. Чего-чего, а морализаторства и назидательности, рубящих на корню желание быть откровенным, в Наташке никогда не было.
Этот вопрос я задаю следующим:
— А почему ты молчала? Почему сразу не сказала?
— Кому? — настораживается Эмель.
— Да хотя бы маме. Смотри, как она за тебя переживает. Думаешь, она бы не защитила тебя сразу?
— Защитила бы, — говорит Эмелька, снова опуская взгляд.
Так… Кажется ещё что-то, какая-то одна, последняя тайна, которую надо раскрыть и дело будет сделано. Конечно же, не все, впереди у Эмель ещё много шишек на пути к себе. Но теперь у неё появится поддержка, и, зная Никишиных, я пониманию, что о такой поддержке многим приходится только мечтать.
— Так почему ты молчала?
— Ну… не думала, что это так серьёзно, — говорит она, вновь пряча глаза.