Якубович с диким вдохновением наморщил свой раненый лоб, свел густые брови, которые, впрочем, и без того составляли у него единую черную полосу, и выпятил подбородок, раздвоенный, как рукоятка черкесского ятагана.
К этой минуте у слушателей уже давно было ощущение, у кого смутное, у кого отчетливое, что рассказ этот они то ли слыхали, то ли даже видели в печати, но рассказчик с такою страстью заново переживал происшедшее, пылал такой невыдуманной местью, что невозможно было слушать его, не веря.
— Грибоедов был чрезвычайно изумлен, но все понял и, надобно признать, встретил меня, не дрогнув. Я изъяснил, что пришел за моим выстрелом. Мы стали по концам комнаты, и я начал медленно наводить свой пистолет, желая этим помучить и подразнить его, так что он наконец пришел в сильное волнение и просил скорее покончить. Тогда я вдруг понизил ствол, раздался выстрел, Грибоедов вскрикнул, и, когда дым рассеялся, я увидел, что попал, куда хотел. Я не желал лишать его жизни, но раздробил ему палец на правой руке: я знал, что он страстно любит играть на фортепиано и лишение этого будет для него ужасно. «Вот вам на память!» — вскрикнул я, отмыкая дверь и выходя из дому. На выстрел и крик сбежались жена и люди, но я свободно вышел, пользуясь общим смущением, а также блестевшим за поясом кинжалом и пистолетами.
Якубович вновь попробовал пошевелить пальцами, по прихоти или по велению судьбы искалеченными, как у Грибоедова.
— Сказывали, что по моей мете только и признали тело его, когда он был убит в Тегеране…
Конечно, то был Якубович, которого иные снисходительно полагали бретёром, остававшимся таковым же и в своем безудержном воображении, а некоторые, и в особенности, может быть, офицеры из Славян, — хвастуном: «Вы не знаете русского солдата, как знаю я!» — это он им-то, Славянам. Однако, мешая романтическую повесть Пушкина с действительно бывшей его дуэлью с Грибоедовым, он отнюдь не лгал; здесь он был по-своему искренен и правдив, вот в чем штука. И потому несомненнее и неизбежнее проглянуло то, чему трудно противостоять, — всеобщее свойство памяти смешивать… Нет, не то, что было, с тем, чего не было, — для этого в самом деле нужно родиться Якубовичем и заполучить от природы в дар его воображение, какового Горбачевский за собой уж никак не числил. Тут — другое: память смешивает то, что было и думалось
…Люди — всякий в отдельности — люди, и только. С хорошим, с дурным. Их можно обратить в толпу, а по-армейски — в строй, и тогда они в самом лучшем, самом прекрасном случае двинутся на Москву и на Петербург, дабы свалить тиранию по приказу обожаемого подполковника. Или в случае наихудшем, ужасном станут послушно стрелять в своих братьев, как стреляли на Сенатской или под Трилесами, где гусар генерала Гейсмара сплотили — нет, было бы лучше сказать: столпили, найдись только в русском языке этакое словцо, — клеветой, будто Черниговский полк лишь для того и восстал, чтобы пограбить и понасильничать на свободе.
Конечно, отчего б и не допустить, что солдат, без рассуждений пошедший на бой за любимым своим командиром, сделает дело и послужит общему благу, даже если не знает в точности, зачем и куда пошел? Но и можно ли поручиться, что при таком незнании, увлеченный единым — притом не своим — порывом, он назавтра, а то и через минуту не восстанет против недавнего любимца, как, между прочим, оно и вышло в горькую для Черниговского полка минуту. Безымянный рядовой 1-й мушкетерской роты, видя гибель и поражение, исступленно вскричал: «Обманщик!» — и едва не заколол штыком Муравьева.
Что говорить, он заслужил гнев своего командира на поле сражения; сполна заслужил и презрение, когда лгал на допросе, будто Сергей Муравьев хотел постыдно бежать и будто бы он, солдат, удержал его, пригрозив смертью, — эта ложь, по принятому обычаю, была вознаграждена, и лгуна, как говорили, произвели в унтер-офицеры в Полтавский полк. Но и, гневаясь и презирая, удивляться его поступку не для чего.
Не утешай себя: дескать, если сейчас народ оставлен тобой в незнании своего блага, то потом он поймет его и возблагодарит тебя. Не оскорбляйся: мол, для них и стараемся, а где благодарность? Так рассуждая, ты мало что впадешь в гордыню, но возжаждешь корысти, хоть и нечаянно. Свой путь ты избрал не для них одних, но и для себя самого, потому что сам не можешь иначе, и только свобода — их и твоя, ваша общая — может быть тебе наградой. Только свобода, а не почести, даже не народная признательность, как бы ни были они тобою заслужены, ничто из того, что тешит тщеславие и что есть первая ступень к жажде власти.