Мы живем на вечерней заре гуманизма. Эпоха, открытая им пятьсот лет назад, проведя человечество сквозь рационализм, и марксизм, приближается к закату. Об этом свидетельствуют многие разнохарактерные, но внутренне объединенные симптомы: безнадежный пессимизм экзистенциалистов – в философии, иррационализм Бергсона и Фрейда – в психологии, коррупция демократических форм и «эпидемия» диктатур в политике, теория относительности в науке, уничтожение «вечной» материи – в технике, сведение рисунка к чертежу – в живописи, какофония джаза – в музыке и т. д. Эпоха гуманизма, т. е. внерелигиозной, антихристианской любви к физическому бытию человека и его низшим потребностям, умирает, но и в своих предсмертных корчах внерелигиозный гуманизм верен себе.
Пурпурно кровавой была утренняя заря гуманизма. В тех же, но сгущенных тонах догорает его вечерняя заря, финал эпохи внерелигиозной любви к человечеству.
«Кто говорит, что он любит человечество, тот не любит человека», – писал еще в шестом веке Блаженный Августин.
Голоса России
Сначала о живых людях. Не о схематических манекенах, созданных в воображении утративших не только представление, но ощущение России партийных доктринеров, таких – какими, по их мнению, должны быть прорвавшиеся «оттуда». И не о тех немногих из этих прорвавшихся, кто в чаянии керовского пакета[126]
или внеочередного места на отходящем в США транспорте пишет сладкоречивые письма в редакции выходящих в Америке русских газет. Но о наполняющих до сих пор ировские лагеря, стоящих под дождем в бесконечных очередях у кухонных окошек; или о тех, кто, пробившись, наконец, сквозь все рогатки и прочие заграждения, устраивает себе сносное существование в новых, неведомых им странах…Живя между занавесок из одеял, нельзя, как в письме, укрыться за трескучую фразу, и как бы ни маскировал, ни замыкал себя побывавший во всевозможных переделках дипиец, его подлинная сущность неминуемо раскроется.
Справа от меня живут отец и сын, «украинцы» из-под Львова.
Я слышу:
– Разве картошку с вечера чистят?! Да, у нас бы, на Кубани, такую бабу куры бы засмеяли…
Разговор совсем не политический: о приготовлении нашего лагерного супа, но из обсуждения способов чистки картошки проглядывает истина политическая – вынужденная, а порою и принудительная «украинизация» в первые годы сидения в лагерях. Факт очень распространенный среди русских Ди-Пи. Он вызван страхом перед репатриацией, практиковавшейся в то время, и практически неопровержимой формулой: – если и переночую в конюшне, так жеребцом ведь не стану!
Дальше политика проступает уже ярче:
– Четыре раза уж ировские доктора осматривали, теперь американские будут опять смотреть, а потом еще, перед посадкой… Эээх! Демокра-а-тия!
Наконец, после чтения обильно поступающего в лагерь заокеанского журнала на русском языке, политическое мышление отца и сына проявляет себя полностью.
– Опять в «сицилизму» тянут… Им-то хорошо на американских хлебах ее строить, а вот с нами бы в колхозе построили…
– Да, пожили бы в ней, построенной, в Колыме или на Печоре!
Не ручаюсь, что в тот же вечер отец с сыном не напишут письма в редакцию этого самого, выходящего в Нью-Йорке журнала: вчерашняя картошка в супе и бесконечная всесторонняя волокита эмиграции могут довести и не до того.
С Василием Ивановичем судьба сплела нас в мае 1945 года. Мы встретились в северной Италии, куда в дни капитуляционного хаоса он сумел проскочить из Вены не только с женой и двухлетней дочуркой, но и с изрядным количеством багажа. Не удивительно. Свой путь он начал с Лисок, от берега Дона, и к настоящему времени доехал уже до берегов Лa Платы, причем и семейство, и багаж за это время не приуменьшились, а, наоборот, приумножились. Приумножилось и содержимое кошелька Василия Ивановича, вернее, подкладки его брюк и пиджака, которые он справедливо считал вернейшим из всех банков мира. Валюта же беспрерывно изменялась.
Сначала она была выражена в живых свиньях, которых он успел развести и подкормить за полтора года пребывания под немецким «игом», сменившим иго колхозное. Свиньи были зарезаны уже под обстрелом красной артиллерии и вывезены на собственной, тоже при немцах приобретенной, конной паре одновременно с последними отступавшими германскими частями. В пути туши превратились в «кригсбоны». В Румынии серки были проданы и к бонам прибавились леи. В Вене накопление продолжалось: отработав на фабрике свои «остовские» часы, Василий Иванович варил мыло из дохлятины в какой-то развалке. Работать он мог часов по 18 в сутки. Характерно, что весь его капитал был результатом труда и производства, но никогда не перепродаж и спекуляции, хотя торговать он умел во всех странах, не зная ни одного языка. В Италии это происходило примерно так:
– Видишь, синьор, туфли, бона, гут, очень гут! Мой продоваре – твой покупаре. Уна Милля.