— Нет, именно работать. Ты понимаешь, вот я просыпаюсь и сразу чувствую, как тысячи, мириады болей впиваются в тело со всех концов. Болит и ноет все. Руки, ноги, грудь, спина. Противно, когда ноет один зуб. Но когда ноет тысяча зубов — это безобразие. Но я эту тысячу выметаю железной метлой. Я выше болезни в работе. Я презираю, я смеюсь над ней. У Алексея Максимовича я читал, что человек должен презирать страдания. Страдания недостойны человека. И человек должен уметь поставить себя выше их. А для этого надо иметь цель, надо чувствовать локоть коллектива, народа, партии.
Островский палочкой, обернутой на конце марлей, не подымая уже негнущейся левой руки, обтер свои губы. Он продолжал:
— Знаешь, что я тебе хочу сказать по секрету? Человек иногда бывает довольно злым и никчемным существом. Человек делается человеком, если он собран вокруг какой-либо настоящей идеи. Тогда человек живет не по частям: брюхом, печенью, полом, а целым. С этого, собственно, и начинается человек. Этим он и силен. Но есть одна великая идея, которая не только одного человека, а целые народы может сделать богатырями. Это великая идея коммунизма, борьба за народное счастье. Я горжусь, что я большевик, член партии Ленина — Сталина. Поэтому я человек, и могу жить как Человек. Я не для красного словца сказал, что я счастлив.
Островский пообещал через месяц представить Центральному Комитету комсомола готовую для печати первую часть «Рожденных бурей». Слово и на этот раз не разошлось у него с делом.
Не раз в течение своего многочасового рабочего дня Островский спрашивал, не устали ли его секретари, внимательно следил за их сменой, едой, отдыхом. И только для себя у него не было времени на отдых; с досадой отрывал он минуты на еду, торопясь возвратиться к работе как можно скорее.
— Самый счастливый человек — это тот, кто, засыпая, может сказать, что день прожит не напрасно, что он оправдан трудом, — сказал как-то Островский.
Поглощенный работой, писатель забывал обо всем: о мучительных болях, о нечеловеческой усталости, о еде.
Н. А. Островский работает над романом «Рожденные бурей» (1936).
Его утомление лишь выдавалось тем, что он чаще и чаще небольшими глотками воды смачивал свои пересохшие губы да еще голос его раздавался в комнате тише и глуше. Он объявлял перерыв, только когда наступала полночь, и то заботясь не о себе, а о других.
Он расходовал себя до предела и был счастлив от сознания, что день прожит не напрасно.
Спал он очень мало. Часто по утрам его заставали совершенно измученным. Родные с тревогой наблюдали, как Островский отдает роману буквально последние силы. Его уговаривали отложить его хоть на время. Но он решительно отказывался от отдыха и непрестанно подгонял себя и свой «штаб».
Возле кровати писателя, на столике, диване и стульях, были разложены экземпляры его рукописи с правкой редакторов. Страница за страницей читался текст романа по основному авторскому экземпляру, а затем прочитывались — тоже по страницам — все замечания. Островский обращался к стенограмме недавнего заседания президиума правления Союза советских писателей. Он взвешивал каждое слово, исправлял, дописывал, устанавливал окончательный текст и неизменно повторял:
— Вперед, друзья, вперед!
В первой главе Людвига Могельницкая читала Седкевкча. Островский заменил Сенкевича Жеромским. Почему? Потому, что в той среде, к которой принадлежала Людвига, книги Сенкевича читают преимущественно в юношеском возрасте, а главное — потому, что именно Жеромский больше, нежели Сенкевич, мог питать ее романтизм.
События развертывались прежде в большом западноукраинском городе, испытавшем на себе долгие годы австрийского влияния, — таком, как Львов. Автор перенес действие романа на Украину, в маленький городок, подобный Волочиску. Незначительное как будто изменение. Но оно повлекло за собой бесчисленные перемены в деталях: магистрат должен был превратиться в управу, килограммы заменились фунтами, километры — верстами; начальник гарнизона из генерала стал подполковником, а особняк епископа — домом ксендза. Лакей Юзеф, который в первом варианте мог говорить по-немецки, теперь не может объясняться с немецкими офицерами. Вот почему автор вводит записку Стефании.
Коренной переделке подверглись целые сцены: разговор Людвиги с Владеком, Эдварда с Людвигой. Островский мало знал этих людей — их психологию, быт, язык.
— Чорт их знает, как они деликатно объясняются в подобных случаях. Они, эти аристократы, сволочи, у меня на фронте гражданской почти три четверти жизни отняли; вот и теперь, на фронте литературы, продолжают вредить, — говорил Островский, улыбаясь.
Он долго искал естественные тона, верные штрихи, точные слова. И в конце концов находил их.
«Она была дочерью лесопромышленника, — диктовал он о Стефании, — которому его миллионы не плохо заменяли дворянский герб, и петушиная заносчивость Владислава, всегда казавшаяся ей смешной, сейчас раздражала ее».
Писатель многое уточнил, рисуя лагерь врагов. Он многое уточнил и в стане Раевского — Воробейко — Ковалло — Птахи.