Но необходимо в таком случае помнить про особый ракурс, всегда отличающий точку зрения «свидетеля истории» от тонки зрения непосредственного участника событий. И войну, и революцию, и контрреволюцию Гумилев, в отличие, скажем, от Блока, Ходасевича или Голлербаха, видит всегда в буднично-бытовой конкретике, событие для него не отвлекается от своей жизненной формы «воплощенного факта». «Все, что ты нитал о боях под Владиславовом и о последующем наступлении, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие», — пишет Гумилев М. Л. Лозинскому 1 ноября 1914 г. (Изв. АН СССР. Сер. Литературы и языка. 1987. № 1. С. 72–73). Это-то «ты читал, а я видел своими глазами и принимал участие» нужно непременно держать в уме, знакомясь с рассуждениями мемуаристов о гумилевской «наивности» и «аполитичности». Никогда не воевавший Ходасевич купно с никогда не воевавшим Голлербахом утверждают, что в оценке войны и революции Гумилев, около трех лет просидевший в окопах на передовой, а 1917 год проработавший в структурах российского Генерального штаба, был наивен как дитя!.. Кстати, ничего конкретного об этих «наивных суждениях» никто не сообщает. Нимало не пытаясь обидеть Ходасевича и Голлербаха и вполне признавая их право строить свою «политику», опираясь на свой исторический опыт, заподозрим все же, что Гумилев, у которого этот опыт был иной у мог бы в свою очередь отметить «детскую наивность» в суждениях собеседников.
Здесь, впрочем, нужно вспомнить про одно краткое, но чрезвычайно любопытное свидетельство Ахматовой, относящееся еще к довоенным «башенно-вячеславо-ивановским» годам в жизни Гумилева (1908–1911): «Гражданское мужество у него было колоссальное, например, в отношениях с Вячеславом Ивановым. Он прямо говорил, не считаясь с тем, что это повлечет за собой травлю, может быть. Всегда выражал свое мнение прямо в глаза, не считаясь ни с чем — вот это то, чего я никогда не могла» (Лукницкая В. К. Материалы к биографии Н. Гумилева // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. Тбилиси, 1988. С. 47 (Век XX. Россия — Грузия: сплетение судеб). Помню свое недоумение после прочтения этих строк впервые в 1988 году, когда я, наслушавшись рассказов об «аполитизме» Гумилева, действительно свято веровал в то, что ни о чем другом, кроме стихотворчества, Николай Степанович никогда и ни с кем — а уж тем более с Вяч. И. Ивановым на «башне», — не говорил. Но в таком случае о каком «гражданском мужестве» может идти речь? Какое гражданское мужество требуется в беседе на формально-поэтические темы? Уж больно отвлеченная проблема! И действительно, попробуем себе представить: набрался юный Николай Степанович Гумилев гражданского мужества — да и резанул в глаза Иванову правду-матку:
— Воля ваша, Вячеслав Иванович, но я, сообразуясь с ритмико-эмоциональной выразительностью, пэон первый ставлю выше пэона второго!
А в ответ — холодное негодование:
— Ми-ло-сти-вый го-су-дарь! С человеком, ставящим пэон первый выше пэона второго, я общаться не намерен! Извольте выйти вон!..
Абсурд? Конечно, абсурд! Но в таком случае приходится признать — не только о поэзии беседовал Гумилев с Ивановым и его «башенной компанией», но и о таких вещах, которые предполагают наличие у собеседников, принципиально расходящихся во мнении, гражданского мужества при отстаивании своей позиции. А какие же это вещи? Зная о том, какие люди собирались на «башне» в период «между двух революций», можно не сомневаться — религия и политика. «Башня» в это время — цитадель интеллигентского петербургского либерализма и «богоискательства», вскоре объединившихся в ивановско-чулковской теории «мистического анархизма». А это значит, во-первых, что Гумилев, являясь на «башенные заседания» «в черном, изысканном фраке, с цилиндром, в перчатке; сидел точно палка, с надменным, чуть-чуть ироническим, но добродушным лицом» (Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 356) отстаивал «с гражданским мужеством» нечто антилиберальное и ортодоксальное (за что Вячеслав Иванович со товарищи его и «трепал»), и, во-вторых, проявлял при этом недюжинный ум — ибо обыкновенного тупого «монархиста» и «ортодокса» здесь просто бы не стали терпеть, а Гумилев, после всех «трепок» все-таки оставался к Вячеславу Иванову вхож…
Ой, не зря писал Николай Степанович про себя:
Я — носитель мысли великой,Не могу, не могу умереть! —