В начале сентября мы узнали, что Гумилев убит. Письма из Петербурга шли мрачные, с полунамеками, с умолчаниями. Когда вернулся я в город, там еще не опомнились после этих смертей.
В начале 1922 года, когда театр, о котором перед арестом много хлопотал Гумилев, поставил его пьесу «Гондла», на генеральной репетиции, а потом и на первом представлении публика стала вызывать:
— Автора!
Пьесу велели снять с репертуара.
Андрей Левинсон{172}
Гумилев
Когда несколько месяцев тому назад был замучен и убит Н. С. Гумилев, я не нашел в себе сил рассказать о поэте: негодование и скорбь, чудовищность преступления заслонили на время образ его в интимной простоте и трудовой его обыденности. Впрочем, пафос и торжественность поэтического делания не покидали его и в быту каждодневном. Он не шагал, а выступал истово, с надменной и медлительной важностью; он не беседовал, а вещал наставительно, ровно, без трепета сомнения в голосе. Мерой вещей была для него поэзия; вселенная — материалом для создания образов. Музыка сфер — прообразом стихотворной ритмики. Свое знание о поэзии он считал точным, окончательным; он охотно искал твердых и повелительных формул, любил себя окружать учениками, подмастерьями поэтического цеха, и обучать их догме стихотворного искусства. В последние годы жизни он был чрезвычайно окружен, молодежь тянулась к нему со всех сторон, с восхищением подчиняясь деспотизму молодого мастера, владеющего философским камнем поэзии. В Красном Петрограде стал он наставником целого поколения: университет и пролеткульт равно слали ему прозелитов. Однако не отшлифованные, с педантизмом схемы Гумилева, не рецепты творчества, им преподаваемые, завоевали ему подобную власть над умами. В нем чувствовалось всегда ровное напряжение большой воли, создающей красоту, а сквозь маску педанта с коническим черепом виден был юношеский пыл души, цельной, без щербинки и во многом ребячески-простой. У этого профессора поэзии была душа мальчика, бегущего в мексиканские пампасы, начитавшись Густава Эмара. Поэт-скиталец, поэт-паломник и явился к нам издалека; на обложке первой его книжки — если не считать предварительного, так сказать, поэтического опыта «Пути конквистадоров» — обозначен как место издания Париж. Я был, помнится, первым из русских критиков, с волнением откликнувшихся на эти его «Романтические цветы», потому что был озадачен и привлечен «необщим выражением» маленького сборника{173}
. Насквозь эклектичная книга, где на малом пространстве нескольких десятков страниц сгрудились античность и экзотика, римские галеры и каравеллы Кортеца, сновало многоголосое и разноцветное, как в Левантинском порту, население образов, где русский ямб то уподоблялся патетическому и взбудораженному александрийцу Виктора Гюго, то кованому, насыщенному, как афоризм, стиху Эредиа, то легкой и крепкой восьмисложной строке Теофиля Готье. Гумилев показался мне тогда «французским поэтом на русском языке», царскосел-парижанином, но уже в самом характере воспринятых им воздействий заключалась немалая новизна. Поколение наших символистов черпало импульсы из творчества «проклятых поэтов», из демонической риторики Бодлэра, тайнописи Маллармэ, текучего, аморфного, музыкального лиризма Поля Верлэна, грандиозного бреда Верхарна. Юный Гумилев по внутренней необходимости обратился к тем поэтам, для которых «видимый мир существует». Тогдашний его «круг чтения» предопределяет поэтическую доктрину, вокруг которой он сгруппирует впоследствии важную часть молодых стихотворцев наших. Так подготовляется петербургская пора его деятельности, отмеченная сборниками «Чужое небо» и «Жемчуга»{174}, переводом «Эмалей и Камей» Теофиля Готье и критической работой в «Аполлоне». Однако труженичество и учительство этих лет, литературная борьба с символистами не были плодом столичного писательского быта, кружковой обыденщины. Строй поэтической мысли Гумилева сложился на просторах африканской пустыни, под мерный шаг караванов. Два путешествия в Абиссинию, куда некогда ушел от Европы и от поэзии гениальный юноша Артюр Рэмбо, — до последних дней жизни напитали душу Гумилева воспоминаниями, образами, восторгом. Абиссиния его Эльдорадо, подобное тому, куда четыре века тому назад стремились на крутобоких талионах конквистадоры, которых не уставал во всю свою недолгую жизнь воспевать Гумилев. Пусть русский поэт не искал, как испанские мореплаватели, золотого края или таинственных истоков Нила, та же мечта о безмерной, небывалой, девственной жизни, та же жажда волшебства, неутоленная воля к действию руководила им.И не меньше, чем из примера таких писателей, как Теофиль Готье или Раблэ, из ночных размышлений в палатке где-либо на плоскогорий Харрара возникла поэтическая доктрина акмеизма, объединившая вокруг Гумилева сонм молодых поэтов: О. Мандельштама, Георгия Иванова, М. Зенкевича, других еще.