Жизнь в Царском Селе после Парижа представлялась Анне Андреевне скучной: «Царское после Парижа показалось мне совсем мертвым. В этом нет ничего удивительного. Но куда за пять лет провалилась моя царскосельская жизнь? Не застала там я ни одной моей соученицы по гимназии и не переступила порог ни одного царскосельского дома. Началась новая петербургская жизнь».
Об этом «Первое возвращение», стихотворение, которое она написала осенью 1910 года:
Ядом печали и грусти отравляет она и своего мужа. Поэтому неудивительно, что уже осенью он опять покидает ее надолго, отправившись в очередное путешествие. Анна ему вдогонку пишет ужасные по своей откровенности стихи:
(«Я смертельна для тех, кто нежен и юн…», 1910)
Под этим стихотворением стоит дата — 7 декабря. 11 декабря в Царском Селе Анна Андреевна в «Сероглазом короле» снова говорит о Гумилёве, как об умершем:
Но, пожалуй, самым проникновенным признанием может служить ее стихотворение, написанное 8 января 1911 года. По сути, в нем она напророчила всю их нескладную жизнь до полного разрыва:
(«Сжала руки под темной вуалью…», 1911)
Ее душа была открыта любви, она хотела любить, она жаждала быть любимой, но была отравлена на всю жизнь первой «смертельной» любовью к Владимиру Голенищеву-Кутузову. И она не могла не отравлять тем же ядом всех тех, кто ее любил. И не ее вина, что другого она дать не могла.
О том, как жили Гумилёвы в то время, писала в мемуарах другая Анна Андреевна, жена старшего брата поэта — Дмитрия: «В дом влилось много чуждого элемента… В семье Гумилёвых очутились две Анны Андреевны. Я — блондинка, а Анна Андреевна Горенко — брюнетка. Горенко была высокая, стройная, тоненькая и очень гибкая, с большими синими грустными глазами, со смуглым цветом лица. Она держалась в стороне от семьи. Поздно вставала. Являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: „Здравствуйте все!“ За столом большей частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату, вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург. Те вечера, когда Коля бывал дома, он часто сидел с нами, читал свои произведения, а иногда много рассказывал, что всегда было очень интересно. Коля великолепно знал древнюю историю и, рассказывая что-нибудь, всегда приводил из нее примеры. Памятно мне любимое большое мягкое кресло поэта, доставшееся ему от покойного отца. Сидя в нем, он писал свои стихи. Творить Коля любил по ночам, и часто мы с мужем — комната была рядом с его кабинетом — слышали равномерные шаги за дверью и чтение вполголоса. Мы переглядывались, и муж говорил: „Опять наш Коля улетел в свой волшебный мир“. В домашней обстановке Коля всегда был приветлив. За обедом всегда что-нибудь рассказывал и был оживленный. Когда приходили юные поэты и читали ему свои стихи, Коля внимательно слушал; когда критиковал — тут же пояснял, что плохо, что хорошо и почему-то или другое неправильно. Замечание он делал в очень мягкой форме, что мне в нем нравилось. Когда ему что-нибудь нравилось, он говорил: „Это хорошо, легко запоминается“ и сейчас же повторял наизусть. Коля и в семье был строг к чистоте языка. Однажды я, придя из театра и восхищаясь пьесой, сказала: „Это было страшно интересно!“ Коля немедленно напал на меня и долго пояснял, что так сказать нельзя, что слово „страшно“ тут совершенно неуместно, и я это запомнила на всю жизнь. Когда по вечерам вся семья оставалась дома, после обеда мать любила брать сыновей под руку и ходить взад и вперед по гостиной; тут сыновья очень трогательно оспаривали друг у друга, кто возьмет мамочку под руку, а кто обнимет. Обычно после долгого торга мать, улыбаясь, сама разрешала спор — одного возьмет под руку, а другого обнимет, и все трое маршировали по комнате, весело разговаривая. Но редко приходилось нам проводить вечера „уютным кустиком“, как говорил Коля; обыкновенно кто-нибудь нарушал нашу семейную идиллию».
То, что Анна Андреевна не вписалась в семейный распорядок, было очевидно для нее самой.