Читаем Николай I полностью

Белая душная вата наполнила комнату. Где-то близко была Маринька, и он звал её. Но вата заглушала голос. А над самым ухом его ворона, разевая чёрный клюв с чем-то красным, как кровь, каркала: «Ничего не будет! Ничего не будет!»

Проснулся от внезапного шума. Все повскакали, подбежали к окнам и смотрели на улицу. Но в низеньких, почти в уровень с тротуаром, окнах мелькали только ноги бегущих людей.

– Куда они?

– Раздавили!

– Ограбили!

– Пожар!

– Бунт!

Голицын тоже вскочил и, едва не сбив кого-то с ног, как сумасшедший, кинулся на улицу.

– Бунт! Бунт! – услышал крики в бегущей толпе и побежал вместе с нею за угол Невского, по Адмиралтейской площади к Гороховой.

– Ах, беда, беда!

– Да что такое?

– Гвардия бунтует, не хочет присягать Николаю Павловичу!

– Кто с Николаем, тех колят и рубят, а кто с Константином, тащат с собой.

– А кто же государь, скажите на милость?

– Николай Павлович!

– Константин Павлович!

- Нет государя!

– Ах, беда, беда!

Добежав до Гороховой, Голицын услышал вдали барабанную дробь и глухой гул голосов, подобный гулу бури налетающей. Всё ближе, ближе, ближе, – и вдруг земля загудела от тысяченогого топота, воздух потрясся от криков оглушающих:

– Ура! Ура! Ура, Константин!

Наклоняясь низко, точно падая, со штыками наперевес, с развевающимся знаменем, батальон лейб-гвардии Московского полка бежал стремительно, как в атаку или на штурм невидимой крепости.

– Ура! Ура! Ура! – кричали солдаты неистово, и рты были разинуты, глаза выпучены, шеи вытянуты, жилы напряжены с таким усилием, как будто этим криком подымали они какую-то тяжесть неимоверную. И грязно-жёлтые низенькие домики Гороховой глядели на невиданное зрелище как старые петербургские чиновники – светопреставление.

Толпа бежала рядом с солдатами. Уличные мальчишки свистели, свиристели и прыгали, как маленькие чёртики. А три больших чёрта, три штабс-капитана, неслись впереди батальона: Александр и Михаил Бестужевы подняли на концах обнажённых шпаг треугольные шляпы с перьями, а князь Щепин-Ростовский махал окровавленною саблею – только что зарубил трёх человек до смерти.

Спотыкаясь и путаясь в полах шинели, держа в руке спавшие с носа очки, Голицын бежал и кричал вместе со всеми восторженно-неистово:

– Ура, Константин!

<p>ГЛАВА ВТОРАЯ</p>

С Гороховой повернули налево, мимо дома Лобанова и забора Исаакия, на Сенатскую площадь. Здесь, у памятника Петру, остановились и построились в боевую колонну, лицом к Адмиралтейству, тылом к Сенату. Выставили цепь стрелков-разведчиков. А внутри колонны поставили знамя и собрались члены Тайного общества.

Тут, за стальною оградою штыков, было надёжно, как в крепости, и уютно, тепло, теплотой дыханий человеческих надышано. От солдат пахло казармою – ржаным хлебом, тютюном[46] и сермягою, а от «маменькина сынка», Одоевского, – тонкими духами, пармскою фиалкою. И вещим казалось Голицыну это соединение двух запахов.

Члены Тайного общества обнимались, целовались трижды, как будто христосуясь. Все лица вдруг изменились, сделались новыми. Узнавали и не узнавали друг друга, как будто на том свете увиделись. Говорили спеша, перебивая друг друга, бессвязно, как в бреду или пьяные.

– Ну, что, Сашка, хорошо ведь, хорошо, а? – спрашивал Голицын Одоевского, который, не доехав из кофейни до дому, узнал о бунте и прибежал на площадь.

– Хорошо, Голицын, ужасно хорошо! Я и не думал, что так хорошо! – отвечал Одоевский и, поправляя спавшую с плеча шинель, выронил фунтик, перевязанный розовой ленточкой.

– А-га, лимонные, кисленькие! – рассмеялся Голицын, – Ну, что, будешь, подлец, на канапе лежать да конфетки сосать?

Смеялся, чтобы не заплакать от радости. «Женюсь на Мариньке, непременно женюсь! – вдруг подумал и сам удивился: – Что это я? Ведь умру сейчас… Ну, всё равно, если не умру, то женюсь!»

Подошёл Пущин, и с ним тоже поцеловались трижды, похристосовались.

– Началось-таки, Пущин?

– Началось, Голицын.

– А помните, вы говорили, что раньше десяти лет и подумать нельзя?

– Да вот, не подумавши начали.

– И вышло неладно?

– Нет, ладно.

– Всё будет ладно! Всё будет ладно! – твердил Оболенский, тоже как в беспамятстве, но с такой светлой улыбкой, что, глядя на него, у всех становилось светло на душе.

А Вильгельм Кюхельбекер, неуклюжий, долговязый, похожий на подстреленную цаплю, рассказывал, как его по дороге на площадь извозчик из саней вывалил.

– Ушибся?

– Нет, прямо в снег, мягко. Как бы только пистолет не вымок.

– Да ты стрелять-то умеешь?

– Метил в ворону, а попал в корову!

– Что это, Кюхля, какие с тобой всегда приключения!

«Смеются тоже, чтоб не заплакать от радости», – подумал Голицын.

Похоже было на игру исполинов: огромно, страшно, как смерть, и смешно, невинно, как детская шалость.

Забравшись за решётку памятника, Александр Бестужев склонился к подножию и проводил взад и вперёд лезвием шпаги по гранитному выступу.

– Что ты делаешь? – крикнул ему Одоевский.

Я о гранит скалы ПетровойОружье вольности точу! –

ответил Бестужев стихами, торжественно.

Перейти на страницу:

Похожие книги