1813 год прошёл, союзные армии России, Австрии и Пруссии перешли Рейн и вступили в пределы Франции. Только в начале 1814-го, когда конец войны стал очевидно близок, Мария Фёдоровна дала своё согласие на поездку сыновей в действующую армию. Реакция Николая на такую резкую перемену жизни однозначна: «Радости нашей, вернее сказать, сумасшествия, я описать не могу — мы начали жить и точно перешагнули одним разом из ребячества в свет, в жизнь»[46]. Для Марии Фёдоровны это тоже была перемена образа жизни, но связанная с грустью и тревогой. Её последние птенцы устремлялись, как она сама писала, «в свет, на поле чести и славы»[47]. Единственным утешением для императрицы было то, что рядом с сыновьями неизменно оставался генерал Ламздорф, которого она велела Николаю слушаться и почитать как «второго отца». А у генерала была тайная инструкция: на войну не спешить, изыскивать всяческие предлоги для задержек. В результате Николай и Михаил выехали из Петербурга 5 февраля 1814 года, когда расстояние между союзными армиями и Парижем было чуть больше 100 вёрст. И только через две с лишним недели, 21 февраля, посольство добралось до Берлина.
Здесь, в Берлине, недовольство неторопливым Ламздорфом оказалось заслонено совершенно иным сильным чувством. «Тут, — вспоминал Николай Павлович, — Провидением назначено было решиться счастию всей моей будущности: здесь увидел я в первый раз ту, которая по собственному моему выбору с первого раза возбудила во мне желание принадлежать ей на всю жизнь…» Высокую стройную принцессу, дочь прусского короля Фридриха Вильгельма III звали Шарлотта, и она очень напоминала свою мать Луизу, признанную красавицу. Луиза умерла, когда девочке было 12 лет[48].
Фрейлину русской императрицы, видевшую Шарлотту той же зимой, привлекли «милая наружность и детская доброта» этой девушки[49]. Как должен был быть потрясён Николай! Он столько лет воспитывался в тесной мужской компании, да к тому же в жёсткой атмосфере непомерной требовательности, а тут впервые смог общаться с совершенно иным, неземным в его глазах существом. Через много лет, накануне смерти, он скажет супруге: «С первого дня, как я увидел тебя, я знал, что ты добрый гений моей жизни». Именно Шарлотту Василий Андреевич Жуковский позже назовёт «гением чистым красоты»:
Но великим князьям надо было ехать дальше. Война ещё шла, и Наполеон не только не был сломлен — он наступал. Февраль — критический месяц последней кампании. Союзники потерпели несколько поражений подряд, и французский император стал подумывать о вторжении в Баварию.
Осторожный папаша Ламздорф выбрал сложный кружной маршрут: никак нельзя было не навестить сестру Марию Павловну, супругу герцога Саксен-Веймар-Эйзенахского, потом императрицу Елизавету Алексеевну, гостящую в Баден-Вюртемберге у матушки. Потом как было не встретить и не принять в свою компанию назначенного лично императором Александром военного наставника, боевого генерала Петра Петровича Коновницына, прославившегося под Смоленском и Бородином. А тут ещё плохие дороги: сначала снежные заносы, потом весенняя распутица…
Только в Швейцарии, в Базеле, Николай и Михаил услышали дальний рокот неприятельских орудий — неподалёку союзники осаждали крепость Гюнинген. Однако Ламздорф не подпустил великих князей к войне и на пушечный выстрел. Предлог был благовидным: настала пора ехать собственно во Францию. Поехали и вскоре наконец-то нагнали хвост действующей армии. Сведения о последнем отчаянном броске Наполеона на левый фланг союзников давали надежды пройти боевое крещение. Но надежды эти развеял девятнадцатилетний капитан Преображенского полка Пётр Клейнмихель. Он привёз категорический приказ императора Александра: везти великих князей обратно в Базель, той же дорогой, подальше от опасности.
«Роковой день!», «отчаянье» — вот реакция Николая на это повеление. Вместо боевого крещения — две спокойные недели в Базеле и Цюрихе, до самого прихода известий о том, что Париж взят и Наполеон изгнан на остров Эльбу
Война окончена победой, и император Александр уже не только разрешает, а «повелевает» прибыть в Париж, но — мечта разрушена… Потрясение от «опоздания на войну» останется у Николая на всю жизнь. «Хотя сему уже прошло 18 лет, — напишет он в 1830-е годы, — но живо ещё во мне то чувство грусти, которое тогда нами овладело, и ввек не изгладится»[51].