«"Не тронь меня!" — в этих трёх словах выражалась вся его политика», — отмечал историк дипломатии Сергей Спиридонович Татищев[416]. «Россия задирать никого не будет, но постоит елико возможно за свои права» — вот руководящий внешнеполитический принцип Николая. Тем не менее понятия «обороны», «невмешательства» носили у него заметно расширительный характер — Центральная Европа оставалась зоной жизненных интересов империи, и здесь политика вмешательства считалась продолжением самозащиты.
Так, с согласия трёх держав был сначала оккупирован (в 1836—1841 годах), а затем, в 1846 году, присоединён к Австрии вольный город Краков — для кого-то «последний осколок польской вольности», для кого-то «последний рассадник польского революционного духа», «безопасный притон для всех эмиссаров и революционеров»[417]. Когда в Кракове собрались польские радикальные эмигранты и инициировали восстание, три государства-владельца (Австрия, Россия, Пруссия) польских земель заняли древнюю столицу Польши, отменили там конституционное правление и окончательно передали её Австрии (тайный договор об австрийском протекторате существовал с 1835 года; «Никогда не соглашусь принять их к нам», — писал Николай Паскевичу[418]). Впрочем, предложение Австрии депортировать политических агитаторов — уроженцев Кракова — «в другие части света» император прокомментировал так: «На основании какого права могу я приносить их в дар другим странам, рискуя увеличить число жалких агитаторов, которые там уже имеются?»[419]
Пиком «оборонительно-наступательной» политики Николая стала эпоха революций 1848—1849 годов.
Уже 1 января 1848 года прозорливый австрийский канцлер Метгерних записал в дневнике: «Предстоящий год окажется самым хаотичным из всех, какие мне довелось пережить…»[420] Вскоре полыхнуло восстание в Сицилии, а в феврале в Париже агитационная кампания реформаторов вдруг привела к вооружённому выступлению. Парижские улицы оказались запружены полутора тысячами баррикад, национальная гвардия перешла на сторону восставших, и в три дня монархия «народного короля» Луи Филиппа рухнула.
В Россию известия о начале новой французской революции пришли 22 февраля 1848 года, в день бала у наследника, завершающего Масленую неделю. Среди разных версий самой распространённой и быстро разошедшейся по Европе стала такая:
«Залы были наполнены как блеском огней, так и блеском туалетов; взгляд на беззаботную танцующую массу людей мог породить уверенность, что находишься в вечном царстве мира и счастья. Но вдруг раскрываются двери шумной залы; взоры всех устремляются туда, и через дверь выходит на середину залы император, с сумрачным видом, с бумагой в руке, подаёт знак, музыка обрывается на полутакте, и танцующее общество… замирает в безмолвной неподвижности. После нескольких секунд боязливого ожидания услышали, как государь громовым голосом сказал: "Седлайте своих коней, господа! Во Франции провозглашена республика!"»[421].
В петербургском обществе показалось, что в мирную обстановку ворвался 1789 год. Этот момент Николай и счёл началом «борьбы между справедливостью и силами ада». Однако его немедленный порыв отправить армию к границам Франции был остановлен разумным доводом: у России нет таких денег, чтобы воевать в Европе. Пример антинаполеоновской коалиции, на который ссылались Николай и его любимый фельдмаршал Паскевич, не годился. Тогда деньги давала Англия, а теперь, уверяли трезвые головы, «не дадут ни гроша».
Пришлось искать компромисс между духом Священного союза и современной политической реальностью. Было решено сдерживать революционный пожар, не давая ему распространяться по Европе. «Я хотел бы оставить французов истреблять друг друга сколько им угодно, — пояснял свой отказ от агрессии Николай, — мы же должны ограничиться тем, чтобы мешать им распутаться, и подавлять всякие попытки революции в Германии»[422].
Но «попытки к революции» начались в Германии ещё до того, как вести о французской революции достигли Петербурга. С той поры начинается стойкое разочарование Николая в Пруссии, «допустившей» у себя введение конституционного правления. «Старой Пруссии нет, — сетовал Николай, — она погибла невозвратно; нынешняя ни то, ни сё, она что-то переходное, а будущее ужасно. Вот моё убеждение…» Через некоторое время — ещё одно горькое признание Паскевичу: «Мы все поражены как громом. Король теперь слепое оружие демагогов, которые им ворочают, как куклою, и всё его заставят сделать, даже самое подлое»[423].