И Клюев даёт подробные показания. Не показания это даже, а открытая политическая речь, которую следователь, дрожа от возбуждения, записывает твёрдым почерком, сплошь и рядом переиначивая клюевские выражения и разбавляя протокол своими собственными формулировками.
Происходя из старинного старообрядческого рода, идущего по линии матери от протопопа Аввакума, я воспитывался на древнерусской культуре Корсуна, Киева и Новгорода и впитал в себя любовь к древней допетровской Руси, певцом которой я являюсь.
Осуществляемое при диктатуре пролетариата строительство социализма в СССР окончательно разрушило мою мечту о древней Руси. Отсюда моё враждебное отношение к политике коммунистической партии и советской власти, направленной к социалистическому переустройству страны. Практические мероприятия, осуществляющие эту политику, я рассматриваю как насилие государства над народом, истекающим кровью и огненной болью.
Мой взгляд, что Октябрьская революция повергла страну в пучину страданий и бедствий и сделала её самой несчастной в мире, я выразил в стихотворении „Есть демоны чумы, проказы и холеры…“»
И Клюев начинает читать. Он не вспоминает ни о цикле «Ленин», ни о «Песни Солнценосца», ни о «Песни похода»… Не пытается заслониться прошлым. Нет, он идёт до конца… Может быть, в эти минуты укрепляли его дух строки из «Песни о Великой Матери» — слова вещего деда:
Перед Шиваровым лежали перепечатанные специально для него стихи «Разрухи». Тут и доказывать ничего не надо — весь состав преступления налицо. Но что-то дрожало внутри, смесь восторга от следовательской удачи со странным предчувствием чего-то жуткого не давала покоя, когда слушал Клюева, выпевающего тонким пронзительным голосом:
Клюев читал и, прерывая чтение, продолжал говорить, не сдерживая себя:
«Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни, причём это разрушение сопровождается страданиями и гибелью миллионов русских людей. Это я выразил в своей „Песни Гамаюна“…
Более отчётливо и конкретно я выразил эту мысль в стихотворении о Беломорско-Балтийском канале…
Окончательно рушит основы и красоту той русской народной жизни, певцом которой я был, проводимая партией коллективизация. Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение…
Мой взгляд на коллективизацию как на процесс, разрушающий русскую деревню и гибельный для русского народ(а), я выразил в своей поэме „Погорельщина“…»
И Клюев читал — о канале, о «чёрте из адской щели», о том, как «погибал Великий Сиг»… Он был готов принять мученический венец, подобно праотцам, о которых сказано было в «Винограде Российском», — по многу раз повторял он эти слова огненные про себя наизусть:
«О ужаснаго позора, о нестерпимаго мучения, о всекрепкия твоея помощи, Христе мой, юже Твоим страдальцам всебогатно в терпении подаваеши! Юже народи зряще плакахуся, позорствуюшии людие всерыдательныя источники слез изливая, зряще таковыя и толь ужасныя мучительныя позоры: но всепридивнии страдальцы толь тверди, толь благодерзновенни и всерадостни являхуся, яко паче злата сими украшахуся, паче анфраза всекрасно процветаху, всекрасно древлецерковное благочестие ясным проповедаше языком…»
А у Шиварова была своя сверхзадача.
И Клюев отвечает, называя далеко не всех, а лишь тех, о которых точно знает: их имена следователю известны. Они уже были ему предъявлены на основании «оперативных материалов» — и отпираться здесь было бессмысленно.