«Умно», хотел я сказать, но остановился перед этой плоскостью. Я встал с места, зажег спичку и начал смотреть, как горело письмо, брошенное мною на пол. Когда остался один черный пепел, по которому изредка только прыгали, огненные букашки, я совершенно успокоился и взял шляпу.
— Завтра утром я зайду к вам, — сказал я.
— Что ты говоришь? — спросил Малинин, ничего не понимая, смотревший на мои поступки, как на какую-нибудь таинственную ворожбу.
— Он сказал, что вы очень добрый и милый человек, — с небывалой веселостью вскричала Софья Васильевна, дернув невинного Малинина за ухо.
— Не может быть! — серьезно изумился Малинин и захохотал.
— Ну, пойдем, — позвал я его.
— Пойдем.
— Заходите! — весело сказала Софья Васильевна, прощаясь с нами.
Малинин вышел очень веселым и тотчас же заговорил со мной о значении женщин. Он признавал безграничную равноправность женщин, а в Софье Васильевне видел некоторое осуществление своего идеала свободной женщины. Малинин так детски воспринимал все
Но, вместо того чтобы обдумывать теперь строго и серьезно свое положение, я увлекся довольно странным чувством. Веселость, вызванная воспоминаниями о сцене с письмом, скоро заменилась чем-то похожим на жалость, от которой сжималось сердце. Я чувствовал себя бесконечно сильным сравнительно с бедной девушкой, у которой первое чувство смяло все ее бессильные теории и убеждения, взлелеянные с такой заботливостью. Я испытывал то неприятное сознание своей силы, какое испытываешь, стоя перед гнездом ласточки, где она так заботливо хоронит своих детенышей, когда стоит только протянуть руку, чтобы долговременные заботы и хлопоты разрушились бесследно. Неприятно разрушать. И мне, пожалуй, было немного неприятно, что я разрушил тихие, спокойные дни Софьи Васильевны. Бедняжка училась ботанике и гордилась своим трудом, воображая, что ушла вперед от своих сверстниц; ее идеал девственницы, посвятившей себя на служение наукам, был в ее мечтах почти осуществлен, и вот… Случайно меня вывела из задумчивости громкая фраза Малинина, продолжавшего говорить:
— Она вполне возвысилась над вашим значением женщины: ou ménagère, ou courtisane[69]
,- возвысилась до значения мужчины. За ней всякие ухаживания бесполезны, и следовательно…— А ты пробовал ухаживать? — перебил я ораторство Малинина.
Он обиделся и что-то промычал.
— Ты попробуй, — посоветовал я.
Мне почему-то попалась фраза: «возвысилась до значения мужчины», и я начал думать на эту тему. «Возвысилась до смелости не скромничать и не дожидаться объяснения, а самой вызывать мужчину — и все тут», — с какой-то злостью подумал я.
— Замолчи, пожалуйста, меня стошнит от твоей чепухи! — вслух сказал я Малинину.
Малинин смолк, но не вполне, и продолжал что-то мычать под нос, но меня уже это не беспокоило. Я решился объясниться прежде всего с Аннинькой и обдумывал теперь, что ей сказать.
— Ступай к нам, — сказал я Малинину, — Лиза тебя зачем-то давно дожидается…
— Она дома?
— Да, да, ступай. Я скоро приду. Ты не уходи без меня.
Мы расстались, и я поспешно пошел к Шрамам. Чтобы скорее устроить свидание с Аннинькой, я сказал, что пришел за ней: сестра что-то хочет устроить и просила зайти к ней. Так как предвиделась сцена с трогательным объяснением, с нежными объятиями, а пожалуй, и слезами, я повел Анниньку в парк. Там была какая-то полуразломанная беседка, украшенная рукописными пакостями местных канцеляристов, пачкавших стены своей неподобной прозой и стихами. Мы там часто видались с Аннинькой, благодаря уединенности и тишине, окружавшим беседку. Когда мы пришли туда, Аннинька, по обыкновению, порывисто бросилась целовать меня, но я остановил ее.
— Вот что, Анюта, — серьезно сказал я, — что ты думаешь о будущности наших отношений?
— Я ничего не хочу думать, — пробормотала она, впиваясь в мою шею.