Усадив меня на диван, Марина принялась хлопотать о гиацинтах. Принесла и поставила на рояль две хрустальные вазы, погрузила в каждую по десяти цветков и долго медленно и заботливо вращала своими немощными, длинными пальцами упругие стебли, добиваясь, чтобы они как то по особенному «онемели» в воде.
Чего она добивалась, я, как ни присматривался к её рукам, так и не понял, объяснить же она ничего не могла. Кончив, она перенесла вазы под Танин портрет, ласково и виновато улыбнулась, что так долго занималась не мною и опустившись рядом со мною на диван сиротливо сказала: «если бы вы знали, как я рада, что вы у меня, я так давно вас по настоящему не видала». Простого ответа на это признание у меня не нашлось, разговор сразу-же оборвался, наполнив комнату пустым, неловким молчанием. Чтобы как-нибудь прервать его, я спросил Марину, почему она выбрала для экзаменационного спектакля роль Фрекен Вест. С этого вопроса и начался тот большой, существенный разговор, который уже давно витал около нас и все-же совершенно неожиданно ворвался вчера в нашу жизнь.
Должен признаться, Твоя ревность оказалась много проницательней моей философии. Вче-
399
рашний Маринин рассказ подтвердил почти все Твои догадки.
Да, уже в Клементьево она приезжала, если хочешь, «за мной»; — конечно, без всякой мысли занять Танино место, но все же с тайным желанием «предупредить» измену, близость которой внезапно взволновала ее как раз в то время, когда решалась наша судьба. Позднее, вернувшись в Вильну и мучаясь «стыдными» воспоминаниями, она в упорной борьбе против себя, вернее против своего представления о себе, дошла до глубоко потрясшего ее сознания, что, борясь за Таню, она бессознательно боролась и за себя. Это признание далось Марине не легко, Наташа, и я остро чувствую тяжкую ответственность, которую беру на свою совесть, предавая её исповедь Твоей ревности. Но видит Бог, мне иначе нельзя.
Можешь себе представить, она так прямо и сказала: «когда год тому назад мне случайно попался под руку «Росмерсгольм», я с первых же строк поняла, что это о нас с вами, но только те, у Ибсена, все поняли, во всем себе признались и со всем покончили на мосту, а мы все перекидываем мостики, прикидываемся, что ничего не понимаем... Вы счастливы и сдаете экзамены; я готовлюсь на сцену и собираюсь не то перед вами, не то с вами играть Ревекку... Нет, или я с ума схожу, или мир сотворен дьяволом!...».
Она волновалась безумно: уже не сидела, а быстро ходила по комнате с опущенной головою
400
и сложенными за спиной руками, останавливаясь на мгновенье то у окна, то у двери. — Может быть я грешу, Наташа, грешу холодностью сердца: — Маринино волнение было конечно до конца искренне, но все же в её манере ходить, останавливаться, поворачиваться, мне слышались какие то Дузевские ритмы. Я не осуждаю ее. Наташа, нет, я только дивлюсь, как сложна душа человека и как сильно изменилась Марина.
Чувствую, Наталенька, как Ты волнуешься, быть может, даже готова заподозрить мою искренность. Не надо, дорогая, не надо; искренность во мне не добродетель, а страсть, быть может даже порок: — жестокость. Тебе подозрительно, что я все рассказываю о Марине, Ты ждешь рассказа о том, что чувствовал и делал я. Сейчас все, все расскажу.
Каюсь, я делал все время обратное тому, что с Твоей точки зрения. по крайней мере, мне нужно было-бы делать.
Каюсь, я не сделал ни малейшей попытки утишить Маринино волнение, простить её трагическое вопрошание, доказать ей, что так и надо: мне сдавать экзамены, ей работать над ролью, ибо жизнь есть всегда только жизнь!
Нет, Наташа, на всех путях я был встречен Марине и всем звучаниям её души созвучен. Она была мне бесконечно близка и, кроме того, она была вчера прекрасна!
В ответ на её признание что она в Вильне только потому не полюбила меня, что любовь бы-
401
ла в то время перечеркнута в её воле и сознании смертью, мне конечно не нужно было спрашивать, была ли она убита и в сердце, но я именно об этом и спросил.
Её ответ?
Право не знаю, как передать Тебе его, как описать ту бесконечную ласку, которою вдруг проголубели её темные глаза ту медленную походку, которою она подошла ко мне через комнату, ту бескорыстную искренность, с которою она призналась: «из сердца, нет, из сердца её не вычеркнешь, но я это слишком поздно поняла, милый». Мы стояли рядом. Её узкая, бессильная рука нервно морщила скатерти, дрожь этой руки невольно передалась мне; я наклонился и поцеловал ее; она была холоднее льда, так же холодка, как Твоя рука, которую я целовал на рассвете, за шесть часов до Вашего с Алешею венчания. (Я знаю, Наташа, какую причиняю Тебе боль, но Ты сама просила о безжалостной искренности).
Танины бредовые слова, «если бы Марина была здешняя, Ты полюбил бы не меня, а ее», тут же молнией сверкнули в сердце и раньше чем я успел почувствовать, что их сейчас не надо повторять, я услышал свой голос уже повторивший их, уже взволнованно признававшийся Марине, что Таня была права.