Читаем Николай Переслегин полностью

В чем тут дело — сказать трудно. Нигде так много не философствуют, как в России, а философии — нет. Впрочем аналогичные курьезы есть и в других странах. Германия — страна музыки, а как только немцы невзначай запоют хором, хоть святых вон выноси; так же Италия — страна глубочайшей театральной традиции, а театра нет; в драме не высидишь, опера лучше, но тоже страшное варварство.

Кстати о театре. В последнем письме забыл написать Тебе, что по возвращении из Корчагина ходили мы с Константином Васильевичем в Летний Эрмитаж смотреть Нарымова.

279

Собираясь «кутить», Константин Васильевич очень суетился и даже волновался. Вспоминал свою холостую жизнь, когда «частенько хаживал летом в сады», с увлечением рассказывал о своем участии в комитете по устройству первых народных гуляний в Манеже, долго рассчитывал когда он в последний раз был с «Лидуней» в театре. Одевался он словно невеста, целую вечность, но зато уж и вышел из спальни таким заправским старинным щеголем, что я только рот раскрыл. Обрадованный моим удивлением он лукаво подмигнул своим темным горячим глазом из под совсем такой-же как у Тебя брови, и, напевая модный в «старинные годы» цыганский романс, героем вышел в переднюю, чувствуя, что он на что-то решился. Оказывается, что как женился, так тут-же и бросил ходить в сады: «Сначала денег лишних не было, потом времени..., так и отвык».

Нарымов играл изумительно. России в нем больше чем во всех современно-славянофильских писаниях вместе. Закроешь глаза — со сцены рекою тянет: — прохладой, простором, ракитным кустом... вот, вот, защелкает соловей. А какая русская речь — музыка. Дай ему что хочешь читать, букварь — у него Пушкин выйдет. Замечательнее-же всего—невероятная легкость громадного, грузного тела. Не тело, — а «пух Эола»; и потом жест — совсем особенный, в другом актере быть может принципиально недопустимый,

280

не столько выражающий определенную эмоцию, сколько все время что-то рассказывающий: жест глухонемого. Причем каждый палец сам по себе, у каждого своя физиономия.

Но все это внешнее важно, конечно, только как внутреннее. Не всякий художник по своим убеждениям метафизик, но подлинный талант сам по себе всегда метафизичен по своему корню, по своему звуку, по своему действию. Нарымов тому прямое доказательство. Я с ним встречался не раз. Человек по своему образованный, бывавший в Европе, но совсем простой и не мудрствующий. После спектакля любит поужинать, выпить, сыграть в преферансик, побренчать на гитаре, помечтать о внучатах... А талант его на него не похож. Талант его настоящий большой философ, всю жизнь работающий над великою темою оправдания и спасения грешной человеческой души.

Сколько ни видал Нарымова — всегда он играет сбившихся, пьяненьких, подленьких, павших, грешных, преступных; оттенков у него без конца. Играет всегда мягко, без педали, но и без прикрас, без идеализации, со всею зоркою меткостью своего гениального реализма. И все-же, кого-бы он ни играл, всякого из своих жалких, темных героев он обязательно как-то оправдает и спасет, каждому отвоюет в сердцах зрителей и в царствии небесном и угол и койку. Так было и теперь с Расплюевым. Всю проплеванность его души показал, но плюнуть на

281

своего героя никому не позволил. Громадный талант. К нему ни с Кантом, ни с Сезаном не сунешься, он сам себе и Кант и Сезан.

Так он нас с Константином Васильевичем растрогал, что мы решили остаться поужинать. Уселись мы на стеклянной террасе за маленьким столиком у самых перил. Вдали на открытой сцене, в красных огнях головоломно летали по воздуху какие-то красные люди-рыбы. Под большими газовыми фонарями зеленовато мутнел плотный квадрат спин равнодушных московских зрителей. За перилами на пыльной площадке прилежно вертелась унылая карусель входной садовой публики. У нас на террасе было как будто веселее. Отчаивалась рыдающая скрипка, словно в забытье замирали цымбалы, взлетали хохоты и пробки, постукивали тарелки, и кренясь словно велосипедисты на виражах, резво носились между столиками приветливые московские половые.

Просидели мы с Константином Васильевичем долго, чуть-ли не до утра и время провели очень хорошо: по мужски, по родственному, каждый сам по себе и все таки вместе. Закусив «под водочку» и выпив к паровой осетрине бутылку вина, Константин Васильевич совсем переродился. Из милого— стал талантливым, из делового человека — фантазером, и главное, из молчаливого— очень разговорчивым. Рассказал он мне и о своей страстной влюбленности в недосягаемую «Лидуню», и о вдохновенной речи До-

282

стоевского на открытии памятника Пушкина, и о том, как всю молодость пробился над осуществлением мечты Леонардо окрылить человека, на что, по его убеждению, у него не хватило только шелку, и о том, как все свои холостые воскресенья протолкался на Сухаревке, ища среди хламу всяческой старины...

Перейти на страницу:

Похожие книги