Что теоретически вся правда на моей стороне — я верю и сейчас. В этом смысле Алешино письмо меня отнюдь не поколебало. Но жестокую мою самоуверенность оно как-то смягчило.
И сейчас во мне волнуется первое впечатление от Алешиного письма: — а что если и действительно нет никакой вне нас стоящей правды, за которую мы проливаем кровь, ради которой страдаем, во имя которой умираем, а есть толь-
323
ко правда нашего человеческого страдания, нашей бедной крови, нашей одинокой смерти? Не утешенный никакою верою в правду, Алеша должен страдать конечно гораздо глубже меня. В этой глубине его страданья мне и почувствовалась, когда схлынула первая обида, та его более глубокая правда, в которую я по настоящему, вероятно, не поверил, но о которой мне все-же захотелось сказать Тебе.
Я знаю, дорогая, что Ты вечное мое философствование («вертячку» постоянного опознавания всего в себе и вокруг себя) считаешь гораздо менее существенной и характерной для меня чертой, чем большинство моих друзей и я сам. Для Тебя я не столько человек, с чужими себе самому глазами, как я писал Тебе когда-то, сколько человек с чужими себе самому мыслями; скорее всего ребенок, играющий с огнем и не знающий с чем он играет. Тем более благодарен я Тебе, родная, что из моей приписки к Алешиному письму Ты сразу-же поняла, что на этот раз моя проблематика «нравственного долга греха» и «метафизического долга непонимания», совсем не философствование, а боль и «кровь». За Твои вдумчивые и нежные слова оправдания нежно и горячо целую Твои милые руки.
О всем этом мне очень нужно с Тобою поговорить. Хочется также и самому убедиться, (Ты прости это) как у вас обстоят дела: не очень ли выматывает Тебя уход за отцом. Потому я
324
предлагаю вот что: — в Петербург я поеду; соберу все силы, запрусь и буду сдавать экзамены. Но перед тем как запереть себя на ключ, я все-же денька на два слетаю к вам в Касатынь.
Выеду я после завтра утром в 10 ч. 30 м. Вышли маленький тарантас тройкой — чтобы поскорее доехать.
Три часа тому назад, садясь за письмо, я совсем не знал, что поеду. Если бы знал, может быть и не стал-бы так подробно о всем писать... Хотя... скорее всего, все таки, стал бы.
Ну, до свиданья, дорогая. Очень радуюсь, что увидимся. Лидия Сергеевна, Константин Васильевич и все обнимают и целуют Тебя. О моем плане я скажу только в последнюю минуту, а может быть уеду и не сказав. Боюсь как бы Лидия Сергеевна не вздумала проехать со мною. Ей страшно хочется посмотреть, как мы живем. Одной ей не вырваться: никогда, никуда одна не ездила, да и, как сама говорит, «тяжела на подъем». А со мной, думаю, съездила бы дня на два, на три с большим удовольствием.
Прости, милая, эту военную хитрость. Уверен, впрочем, что Тебе самой будет приятнее, если приеду один. Целую Тебя.
Твой Николай.
325
Петербург, 26-го сентября 1913 г.
Причин, как будто бы, никаких, а мне грустно и тревожно, Наташа. Словно расстались мы с Тобою не на две, три недели, а на очень, очень долго. Право, никогда я не думал, что несмотря на все мои, как Ты говоришь «еретическия» теории, из меня выйдет такой примерный муж.
В утре моего отъезда из Касатыни было что-то... что то пронзительное, что то очень, очень печальное...
Двойной свет за чаем: — зеленой лампы и в тумане восходящего солнца; белая косынка и красный крест сестры; Ты — похудевшая, бледная, грустная, в темном платье и дорожной шляпе; слишком рано поданные лошади; за окном мающиеся в ветре гибкие хлысты акаций; исхлёстанные дождем настурции над рябью мутных луж; заунывный вой Щекотовской фабричной сирены — все это случайное и невнятное как-то осилило во мне в последнюю минуту то бодрое настроение, в котором я еще накануне считал, что самое позднее, недели через две, три мы с Тобою встретимся в Петербурге...
У семафора перед сторожкой, высунувшись в последний раз в окно, я увидел внизу на шоссе серый силуэт Твоей коляски с поднятым верхом — маленький, жалкий комочек под унылым дождем... Сердце сжалось, паровоз взревел и все пропало...
326
Калуга: — мама, её пение. наши поездки, моя ревность, все это печальными, приливными волнами снова набежало на душу с далекого, туманного горизонта жизни.
Если верно, Наталенька, что к старости воспоминанья только крепнут, то мне своих воспоминаний к старости не вынести. Очень уж рано я начал жить своим прошлым.
У Твоих на Тверской я пробыл всего только несколько часов: — успокоил Лидию Сергеевну, проиграл партию Константину Васильевичу и дружественно поговорил с Марусей, которая по приезде из Корчагина виделась с Алешей и собирается на-днях в Касатынь. Сама она думает, что хочет помочь Тебе; по моему-же она главным образом едет в надежде поговорить с Тобою по душам. Ее очень тревожит вопрос: — «кто же прав и в чем правда». Милый она человек, горячий. За два года она, как я уже писал Тебе, очень созрела. Думаю, Ты с радостью проведешь с нею неделю. Я во всяком случае ее не отговаривал.