Стоит послушать, как Гоголь говорил о крестовых походах, «в которых не было ни одного собственного желания, ни одной личной выгоды», об этом «шествии королей и графов в простых власяницах и монахов, препоясанных оружием, епископов и пустынников с крестами в руках»; как он говорил о средневековой женщине, «розовая или голубая лента которой вьется на шлемах и латах и вливает сверхъестественные силы, – женщине, для которой суровый рыцарь удерживает свои страсти так же мощно, как арабского бегуна своего, налагает на себя обеты изумительные и неподражаемые по своей строгости к себе, и все это для того, чтобы быть достойным повергнуться к ногам своего божества; достаточно припомнить слова профессора о «страшных тайных судах где-нибудь в глуши лесов, под сырым сводом глубокого подземелья, судах неумолимых, неотразимых, как высшие предопределения, являющихся уже не совестью перед ветреным миром, но страшным изображением смерти и казни»; стоит также послушать, с каким прочувствованным пафосом наш ученый говорил о готическом искусстве, о средневековом городе с его «узенькими неправильными улицами, высокими пестрыми готическими домиками, среди которых стоит какой-нибудь ветхий, почти валящийся, считаемый необитаемым дом, по растреснувшимся стенам которого лепится мох и сырость, окна которого глухо заколочены – жилище алхимика, – ничто не говорит в нем о присутствии живущего, но в глухую ночь голубоватый дым, вылетая из трубы, докладывает о неусыпном бодрствовании старца, уже поседевшего в своих исканиях, но все еще неразлучного с надеждою, и благочестивый ремесленник средних веков со страхом бежит от жилища, где, по его мнению, духи основали приют свой и где вместо духов основало жилище неугасимое желание, непреоборимое любопытство, живущее только собою и разжигаемое собою же, возгорающееся даже от неудачи…» Стоит прослушать все эти слова, чтобы догадаться, что на кафедре сидит настоящий поэт, который в прошлой жизни ищет преимущественно красивых очертаний, таинственного смысла, величия явлений и, не стесняясь, идеализирует все, что ему в этом прошлом так нравится. А Гоголю нравилось либо непосредственное, первобытно дикое, как видно из его колоритных рассказов о такой скучной эпохе, как переселение народов, либо таинственно спокойное и величественно-восторженное – что он в изобилии находил в эпоху расцвета средневекового миросозерцания. В обоих случаях он разделял вкусы и симпатии всех романтиков своего поколения.
В статьях и лекциях Гоголя можно уловить, кроме того, еще две тенденции, которые в 20-х и 30-х годах нередко проступали в романтическом миросозерцании наших писателей; эти тенденции – религиозность и консерватизм. В оценке той власти, которую они имели тогда над Гоголем, нужно, однако, принять во внимание, что статья «О преподавании всеобщей истории», в которой эти тенденции всего яснее выражены, была, как заметил Н. С. Тихонравов, официозным profession de foi Гоголя при предъявлении кандидатуры на кафедру всеобщей истории в киевском университете[142]
. Консерватизм и религиозный образ мыслей могли быть поэтому умышленно подчеркнуты автором, как, например, в программе его лекций умышленно была обойдена французская революция и преподавателю предоставлено право из эпохи Людовика XIV перескочить сразу в эпоху первой империи.