В ней заметно сильное колебание в манере письма. Реализма в обрисовке характеров, в речах, в передаче психических движений много; но в общем этот рассказ носит на себе ясную печать того романтического взгляда на прошлую жизнь, который Гоголь проводил во всех своих исторических статьях и планах. Правда, той резкой идеализации типов и того песенного склада речи, которые нас так поражали в «Вечерах на хуторе», мы в «Бульбе» почти не встретим, но пред нами все-таки эпическая поэма, с повышенным тоном и с фигурами не совсем правдоподобных размеров.
Тот, кто пожелал бы в «Тарасе Бульбе» отметить мастерство реального воспроизведения жизни, ее обыденных, но правдивых мелочей, тот мог бы указать на целый ряд художественных страниц. Он вспомнил бы встречу Бульбы с сыновьями, на первый взгляд, дикую по своей грубости, но правдоподобную; он припомнил бы описание светлицы старого казака; пред ним воскрес бы страдальческий образ старухи-матери в ту бессонную ночь, когда она обрела детей, чтобы на заре потерять их. Все сценки, в которых фигурируют евреи, – в сечи, в лагере, в своих столичных конурах, в городской тюрьме – также образец очень реального жанра; наконец, и казнь запорожцев – археологически верно восстановленная картина.
Но, с другой стороны, несмотря на все эти проблески яркого реализма, повесть «Тарас Бульба» остается все-таки по существу своему одним из самых ценных памятников нашей романтики. Она имеет, бесспорно, все достоинства романтической поэмы. Это все-таки повесть о героях и их подвигах; и сами герои, и их деяния переходят нередко за черту возможного и правдоподобного. Грандиозность размеров в очертании характеров действующих лиц, равно как и в описании событий, бросается в глаза при первом же взгляде. Читатель не получает от рассказа впечатления эпически спокойного и ровного. Он все время тревожно настроен: так подымает его настроение сам автор полетом собственного лиризма или торжественного пафоса.
Припомним, например, как Бульба спешил на выручку взятого в плен Остапа. «Как молния, ворочались во все стороны его запорожцы. Бульба, как гигант какой-нибудь, отличался в общем хаосе. Свирепо наносил он свои крепкие удары, воспламеняясь более и более от сыпавшихся на него. Он сопровождал все это диким и страшным криком, и голос его, как отдаленное ржание жеребца, переносили звонкие поля. Наконец, сабельные удары посыпались на него кучей; он грянулся лишенный чувств. Толпа стиснула и смяла, кони растоптали его, покрытого прахом. Ни один из запорожцев не остался в живых: все полегли на месте».
Припомним также, как умирал этот гигант, когда ему «прикрутили руки, увязали веревками и цепями, когда привязали его к огромному бревну, правую руку, для большей безопасности, прибили гвоздем и поставили это бревно рубом в расселину стены, так что он стоял выше всех и был виден всем войскам, как победный трофей удачи. Ветер развевал его белые волоса. Казалось, он стоял на воздухе, и это, вместе с выражением сильного бессилия, делало его чем-то похожим на духа, представшего воспрепятствовать чему-нибудь сверхъестественной своей властью и увидевшего ее ничтожность». Вспомним, наконец, о последнем подвиге казаков, который они свершили на глазах своего умиравшего атамана. «Казаки достигли бы понижения берега, – рассказывает Гоголь, – если бы дорогу не преграждала пропасть сажени в четыре шириною: одни только сваи разрушенного моста торчали на обоих концах; из недосягаемой глубины ее едва доходило до слуха умиравшее журчание какого-то потока, низвергавшегося в Днестр. Эту пропасть можно было объехать, взяв вправо; но войска неприятельские были уже почти на плечах их. Казаки только один миг остановились, подняли свои нагайки, свистнули – и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть. Под одним только конь оступился, но зацепился копытом и, привыкший к крымским стремнинам, выкарабкался со своим седоком…» Читая такие и с ними сходные страницы (а их в «Тарасе Бульбе» немало), чувствуешь себя невольным участником деяний какого-то сказочного мира, мира преданий или мифа.