В деле обличения бюрократических сфер Гоголь имел, как нам известно, многочисленных предшественников, но никто из них не относился так страстно и с таким душевным сокрушением к этому вопросу, как он. Писатели александровской эпохи предпочитали говорить об аристократии, столичной и помещичьей, и с достаточной смелостью освещали невзрачные стороны светского круга. Поэт николаевского времени был призван указать на все то зло, какое влекла за собой широко развившаяся в это время бюрократическая система. И Гоголь свою задачу выполнил как настоящий патриот, но вместе с тем как верноподданный. Он не допускал даже мысли о том, что сама правительственная система могла быть виновата в том бюрократическом зле, которое он так верно подметил и оценил; в его глазах вся вина падала не на уклад правительственной жизни, ставящий чиновника в такое положение, при котором превышение власти и злоупотребление ею сами собой напрашивались, а на самого чиновника как на отдельную нравственную единицу, как на личность с известным нравственным содержанием. Таким образом, вопрос с почвы общественной переводился Гоголем прямо на почву нравственную, а позднее – на религиозную. Все зло проистекало, по мнению автора, из природы самого человека, а не из тех условий, в какие он был поставлен. Чтобы излечить его, не было нужды менять обстановки, в которой он вырастал и которая приучала его к гордыне, своеволию, самопоклонению, хитростям, обманам, лени и отсутствию понятия о гражданском долге, – лечить его нужно было или нравственным воздействием на его душу или силой кары – силой падающего на него несчастья, которое должно было непосредственно повлиять на его нравственное самосознание. Труднейший общественный вопрос решался, таким образом, для Гоголя весьма просто. Весь ход жизни зависит от нравственного совершенствования человека, думал наш моралист. Можно поставить человека в какие угодно условия – экономические, общественные и политические, его жизнь будет посвящена благу своему и ближнего, если только в нем самом есть этот нравственный регулятор. Можно спросить, конечно, не зависит ли в свою очередь это нравственное сознание от тех самых условий, на которые оно должно воздействовать? Но этот вопрос не остановил на себе внимания Гоголя.
В общественных взглядах нашего писателя была, как видим, большая доза романтизма и еще более сентиментализма. Он, этот «чувствительный» взгляд на жизнь, и помог Гоголю нарисовать ту странную идиллию русской действительности, которая так поразила читателей в его «Переписке с друзьями». Там, не колебля не только основ, но даже второстепенных проявлений русской государственной жизни, он нарисовал целую утопию блаженного жития всех сословий, всех, и властителей, и подчиненных, и сытых, и голодных, и сильных, и бесправных при одном-единственном условии, что «любовь» будет передаваться по начальству, что она будет циркулировать по инстанциям от низших до самой высшей, так, как циркулируют департаментские бумаги. Все это Гоголь писал вполне искренно, не угождая власти, перед идеей и системой которой он преклонялся, требуя только от ее носителей и исполнителей нравственной выправки, т. е. того, что при этой системе достигнуть было крайне трудно.
С таким же сентиментализмом отнесся Гоголь и к самому значительному общественному злу своего времени – к крестьянскому рабству. Он, как реалист, имел много случаев говорить о нем и в своих повестях, и в «Мертвых душах». Но он касался этого вопроса гораздо реже, чем его предшественники, романисты и публицисты александровской эпохи. Конечно, это общественное зло от его взгляда не укрылось, и нельзя предположить, что он рисовал себе мужицкую жизнь таковой, какой он изображал ее в своих малороссийских идиллиях. Две-три странички в «Старосветских помещиках» и «Мертвых душах», а также журнальная рецензия, которая приведена выше, показывают, что он далек был от полного оправдания существующего порядка[179]
.Но и на этот вопрос он смотрел с чисто нравственной точки зрения, непомерно сужая понятие о нравственности, так как мысль о «безнравственности» самого положения крестьянского, кажется, не приходила ему в голову: он и в данном случае оправдывал систему и говорил только о безнравственности самих ее выполнителей и тех, над кем она тяготела. Он верил в возможность настоящей блаженной идиллии на почве данных социальных условий и, ставя очень строгие требования господину, говоря ему о великом его долге, не желал умалять его прав и среди этих прав признавал за ним и право рабовладения.