Болезненное состояние и тяжелое настроение духа держались и за все время краткого пребывания Гоголя в России в конце 1839 года и в начале 1840 года. Ему стало легче, когда он выехал из России. Дорога сделала над ним свое чудо. Он, свежий и бодрый, приехал в Вену пить мариенбадскую воду. Но здесь, в Вене, болезнь сразу обострилась, и он в первый раз испугался смерти. Он сам рассказывал так об этом приступе болезни. «Летом (1840), в жаре, мое нервическое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался; я сам не понимал своего положения; я бросил занятия, думал, что это от недостатка движения при водах и сидячей жизни, пустился ходить и двигаться до усталости и сделал еще хуже. Нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно: тяжесть в груди и давление, никогда дотоле мною не испытанное, усилилось. По счастью, доктора нашли, что у меня еще нет чахотки, что это желудочное расстройство, остановившееся пищеварение и необыкновенное раздражение нерв. От этого мне было не легче, потому что лечение мое было довольно опасно, то, что могло бы помочь желудку, действовало разрушительно на нервы, а нервы обратно на желудок. К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О! это было ужасно! Это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Виельгорского в последние минуты жизни! С каждым днем после этого мне становилось хуже и хуже. Наконец, уже доктор сам ничего не мог предречь мне утешительного. Я понимал свое положение и наскоро, собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание. Но умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию»[222]
.Сильный приступ болезни и тоски на этот раз прошел, однако, очень быстро. Физические силы Гоголя восстановились, и вместе с тем он воспрянул духом. Литературная работа, приостановленная, вновь закипела, миросозерцание просветлело, и большой подъем испытало его религиозное чувство: его «великий труд» был спасен на его глазах и, как он был уверен, спасен Божьим вмешательством. «Одна только чудная воля Бога воскресила меня, – писал он одной своей приятельнице осенью 1840 года. – Я до сих пор не могу очнуться и не могу представить, как я избежал от этой опасности! Это чудное мое исцеление наполняет душу мою утешением несказанным: стало быть, жизнь моя еще нужна и не будет бесполезна». «О моей болезни мне не хотелось писать к вам, – говорил он С. Т. Аксакову, – потому что это бы вас огорчило. Теперь я пишу к вам, потому что здоров, благодаря чудной силе Бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудесного совершилось в моих мыслях и жизни»[223]
.Таково было отражение новых внешних условий жизни на психике нашего поэта. Врожденный ему культ красоты, эстетизм его миросозерцания и темперамента, если так можно выразиться, нашел себе большую поддержку в той поэтической обстановке, в которой ему приходилось жить за границей; и это утопание в красоте должно было отразиться на его таланте бытописателя, должно было рано или поздно навязать этому таланту известную тенденцию, при которой вполне объективное изображение жизни было труднодостижимо.
Неблагоприятна была для повествователя дел житейских и та религиозная восторженность, которая все больше и больше охватывала душу Гоголя. Она его удаляла от земли и несла к небу, и желание видеть небесное здесь, на земле должно было помутить ясность и зоркость его беспристрастного взгляда на раскинувшуюся перед ним жизнь действительную.
Болезненное состояние духа также мало способствовало спокойной оценке реальных явлений и грозило гибельно отозваться на юморе писателя – на этом самом сильном и блестящем оружии его духа.
Наконец, все больше и больше разгоравшееся самомнение, склонность любить в себе не только писателя, но и наставника, должна была, в конце концов, заставить нашего художника-наблюдателя ценить в жизни не столько ее реальную внешность, сколько ее нравственный, внутренний смысл, а потому и стремиться, чтобы этот смысл – вопреки, может быть, правде – проступал наружу в том или другом присочиненном образе или явлении. Пророчество должно было ворваться в хладнокровный рассказ о виденном и слышанном.
Одним словом, все психические движения мятежной души поэта были за этот период времени (1836–1842) враждебны и неблагоприятны для его таланта юмориста и бытописателя. Но этот талант перед окончательной гибелью собрал все свои силы и одержал победу над враждебными ему настроениями и мыслями художника. Это была последняя победа, за которой последовал упадок. Но никто из читавших комедии Гоголя, его повести, написанные и подновленные за границей, и его «Мертвые души» не мог подозревать, что этот упадок был так неизбежен и близок.
XIV