Так философствовал молодой «любомудр» на тему о великом призвании гения, спасая его свободу и самостоятельность и вместе с тем прославляя его как благодетеля и страдальца за ближних. Гений, при всей его отчужденности и неприступном величии, есть сама любовь, само милосердие – как бы хотел сказать наш философ и эстетик – только не нужно требовать от гения мелкой службы и повседневной будничной работы. Такое же преклонение и благоговение перед гением проповедовал Одоевский и в своем философском альманахе «Мнемозина», который он издавал в 1824 году вместе с другим великим поклонником красоты и вдохновения – В. К. Кюхельбекером. Первая книжка этого альманаха открывалась аллегорической сказкой редактора «Старики, или остров Панхаи». Довольно злая сатира на наше светское увлечение «опытными знаниями», этот памфлет на «стариков-младенцев», как Одоевский окрестил пошляков и филистеров своего века, должен был научить читателя достойному преклонению перед поэтическим восторгом людей и порывом их к возвышенному. Есть люди, которых очи пламенеют небесным огнем, говорил наш сатирик, их не туманило ничтожное земное; душевная деятельность пылает во всех их чертах, во всех движениях, они презирают шумный, суетный крик младенцев – их взоры быстро стремятся к возвышенному. Кто сии неведомые? Можно спросить, и тайный голос ответит нам, что это бессмертные люди, которые, стремясь к возвышенной цели своей,
Этот же первый том «Мнемозины» Одоевский заканчивал такой выпиской из Жана-Поля Рихтера: «Свет исполнен был болезни и страха, люди из пылающих селений бежали в опустошенные: по цветущей земле простиралось всюду горе и восходили в голубое небо облака смерти, дым и стенания; человек бешеный поборол человека, и кровь текла из ран его! Но посреди сего ада покоилось царство мира: жаворонок поднимался в лазурь свою, соловей и другие певцы весенние перекликались за цветущими кустами и рощами или грели неоперенных птенцов своих! О дети поэзии! И вы поете: живите же, как пернатые, в веселых пространствах высокого; не в бедном низменном мире!»[112]
Слова несколько эгоистичные, но Одоевский подписывался под ними не без оговорок. В его понимании возвышенность поэтических помыслов была лишь одним из видов тесного общения с людьми, но только такого, при котором художник уберегал себя от всякой грязи и скверны, не приближаясь к ним, а лишь издали очищая их лучами того горнего света, который он носил в своей душе. Ученику Шеллинга, каким был Одоевский, нетрудно было устоять на этой высоте, не тревожась вопросом о том, на какое именно расстояние к житейской пошлости должен был приближаться художник или вообще человек с такими высшими стремлениями, сознающий возложенную на него святую миссию.