— Нет, была такая недобрая минута, когда я, открыв глаза после неглубокого забытья, увидел стоявшего у моей постели Ноемона, и я пожелал, чтобы, если умру, пусть и он уйдет из жизни со мной. Но то была одна минута, помрачение ума, недоброе наваждение.
— Завидую, что у тебя была эта минута. Ты был счастлив!
Евмей тихо:
— Да, был счастлив. Но счастьем греховным.
— Ты был счастлив!
Оба долго молчали. Потом Одиссей заговорил:
— Все-таки я тебе еще не объяснил, ради чего хотелось бы мне еще раз сойти в подземное царство. Тебя хотел я там увидеть. Тебя забрать с собой. Ты молчишь?
Ты даже не спрашиваешь, почему именно о тебе молил бы я благосклонную ко мне Афину ходатайствовать перед подземной царицей?[7] Ищи причину в Ноемоне.
— Он пред тобой преклоняется.
— Но если бы тебя не стало, он мог бы меня полюбить.
— И что, тебе была бы в тягость его любовь?
— Хуже того, я мог бы сам воспылать к нему страстью. А я для любви не создан.
— Ты никогда не любил, господин?
— Я лишь охотно поддавался прихотям любви, если называть любовью нежные хлопоты, любовные наслаждения, мимолетную влюбленность.
— А сына, Телемаха?
— Не помню. Возможно, любил. Но уже не помню. Если угодно, в этом случае я предпочитаю не помнить. А Ноемона я не хотел бы обидеть.
— О, господин, ты, стало быть, его не знаешь.
— И не хочу с этой стороны знать. Впрочем, о чем мы тут толкуем? Ты жив, Ноемон при тебе.
— А если у тебя найдется другой повод отправиться в плаванье?
— Быть может, странствия — это мое предназначение, как и моя потребность в них?
— Привет тебе, Ноемон! Думаю, ты в благодарность за чудесное выздоровление приемного отца уже принес в жертву Гадесу и Персефоне лучшего козленка и самого откормленного кабана.
— Я ждал, пока ты соизволишь разрешить этот благочестивый обряд. Стада ведь твои.
— Разумно говоришь. Итак, делай, что я приказал. Не скупись с жертвой, будь щедр, как если бы твои руки были моими.
— Мы доверяем тебе, Одиссей, — молвил Евмей, — и, ничего не зная, чувствуем себя так, будто знаем все.
— И ты, Ноемон, чувствуешь то же самое?
— Раз ты спрашиваешь, значит, знаешь ответ. Тебе, так много знающему и понимающему, лучше всех известно и то, что любопытство юноши отличается от любопытства зрелого мужа.
— И опять твоя речь разумна. Но не забывай, что юношеский голод нелегко утолить.
— Ты хочешь сказать, что он обостряет аппетит?
Одиссей рассмеялся особенным своим смехом — чуть ироническим, но веселым.
— Глаза, обычно холодные, настороженные, горят как у молодого волка. Евмей, твой приемный сын напоминает мне иногда голодного волчонка. Будьте спокойны! Вскоре я приду сам или пришлю вам весть с гонцом. Однако слову «вскоре» вы должны придать неизбежный в данных обстоятельствах растяжимый смысл. А ты, Ноемон, не забудь совершить жертвоприношение.
24. Сон Одиссея.
Мрак. Сплошной мрак. А может быть, я ослеп? Перестал видеть? Но почему я ощущаю во всем теле такую страшную тяжесть? Неужели это мрак так гнетет? А может, Ахиллесовы доспехи, в которые я замурован, как в камень? Что я ощущаю? Тревогу? Испуг? Страх? Удивление? Боязнь? Я знаю, что сейчас произойдет нечто более значительное и во сто крат более неведомое, чем воображают моя тревога, испуг, страх, удивление, боязнь. Мне хочется что есть силы закричать: Ноемон, ты меня слышишь? Скорей на помощь! Но уже поздно. Уже две невидимые могучие руки обрушились на мои плечи и меня, тяжелого, как скала, и как скала не сопротивляющегося, волокут в пучину мрака. Куда вы меня ведете? — спрашиваю я. Они отвечают одновременно голосами близнецов Телемаха и Телегона: Туда, куда ты велел. — Я? — спрашиваю. — Если ты еще остаешься самим собой. — Почему я такой тяжелый? — спрашиваю. Они отвечают: Для нас ты не тяжелый. Мы голые. Я опять спрашиваю: Вас зовут Телемах и Телегон? — Нет, — говорят они, — наше имя Ноемон. — Два Ноемона? — спрашиваю. А они: Мы и один и два. — Значит, ваша родина Итака? — говорю я. Они отвечают: Ты наша родина. — Значит, вы меня любите? — кричу я. А они: Поэтому я тебя казню, мы тебя казним, бросим в пропасть…