Телегон неожиданно засмеялся, но смех его был страшен, — не смех, а жуткий хохот злобного, спесивого кретина. Хохоча, он хлопал себя по голым бедрам и выпячивался перед Одиссеем, чтобы тот полюбовался его мужскими статями.
Лицо Одиссея потемнело от гнева, но он быстро овладел собою и, не глядя на сына-выродка, направился к дому. Дом Цирцеи выглядел как прежде, но в чем-то и изменился — хотя очертания его были прежними, однако белоснежные некогда стены потемнели как бы от плесени и казались более низкими и неровными, также строения в глубине усадьбы словно бы вросли в землю, и эти перемены тем больше бросались в глаза Одиссею, шагавшему смело, но без неразумной торопливости, чем выше поднималось в безоблачном небе солнце и чем отчетливее рисовались в свете и зное близящегося полдня очертания предметов средь полной тишины и безлюдья.
Входные двери дома были раскрыты настежь, но когда Одиссей хлопнул в ладоши раз и другой, никто не вышел его встретить. С минуту он постоял, колеблясь, однако, ощутив вдруг непривычную слабость, быстро принял решение и, оборотясь к спутникам, стоявшим на опушке леса, громко позвал:
— Ноемон.
Юноша в мгновение ока с удивительной легкостью пробежал довольно большое расстояние и, остановясь возле Одиссея, молча обратил к господину вопрошающий взор.
— Ни о чем не спрашивай, — сказал Одиссей. — Пока я и сам теряюсь в догадках. Действительность, увы, может превзойти самое буйное воображение. Боюсь, что нас ждет еще немало неожиданностей. Посему вооружимся терпением и смело пойдем им навстречу.
— Для чего ты позвал меня, господин? — спросил Ноемон. — Одного меня?
Одиссей ответил:
— Потому что знаю — ты, где надо, умеешь молчать и ни о чем не спрашивать.
И, словно опережая сомнения Ноемона, прибавил:
— Смейся-Плачь слишком много думает, и он любит копаться в тайнах. Нет, нет, не обижайся. Ты тоже умеешь думать, но по-иному.
— А ты мыслишь и так, как он, и так, как я?
— Допустим.
И, точно испугавшись, что сказал слишком много, Одиссей поспешил прибавить:
— Если только сравнение тут вообще имеет какой-то смысл. А пока идем искать волшебницу. Вдруг ей нездоровится, тогда наш неожиданный приход должен ее развлечь, а может быть, и вылечить.
У самого входа в дом Ноемон обернулся. Телегон все еще стоял посреди поляны в той же позе, как если бы все происшедшее было пустячным событием сравнительно с его играми. Старушки, возможно, наблюдали за чужаками, но их не было видно.
— Это и есть Телегон? — спросил Ноемон.
Одиссей бросил на него равнодушный взгляд.
— Неужели я ошибся, ценя в тебе добродетель молчаливости?
— Прости, господин, — ответил Ноемон. — Считай, что вопроса не было.
— Постарайся оправдать мое мнение. Не разочаруй.
— Я знаю, сколько потерял бы.
— А об этом суди поосторожней, — возразил Одиссей. — Никто не способен сразу оценить потерю. С течением времени наши потери либо уменьшаются, либо возрастают.
После чего они вошли в дом волшебницы. Долго искать не понадобилось. Они обнаружили ее в просторном покое, который прежде — когда Одиссей гостил здесь со своими спутниками — предназначался для мужских сборищ. Волшебница сидела за ткацким станом — то было ее любимое занятие — на кресле, искусно выложенном слоновой костью и серебром и покрытом мягкой шерстью. Она, видимо, не сразу заметила появление чужих людей, но наконец подняла глаза от стана. У Одиссея внутри все оцепенело, и он почувствовал, что стоящий рядом Ноемон также ошеломлен. Да, то была прежняя волшебница Цирцея, однако так странно преображенная, что, будучи собою, она в то же время была своей противоположностью. Перед глазами новоприбывших была девочка-подросток и одновременно дряхлая старуха, как бы начало жизни и ее конец, соединенные и вместе с тем неслиянные, перемешавшиеся так странно, что то, что могло показаться пленительным, пугало и отталкивало, а вместо сочувствия немощной дряхлости неудержимый хохот одолевал глядящего. Вероятно, Одиссей воспринимал это диво по-иному, чем его юный оруженосец, — разноречивая смесь в чудовище, неожиданно представшем перед ними обоими, как бы излучала злую, но также веселящую силу, и зрелый муж, равно как юнец, оба опустили головы, борясь с ужасом и неодолимым смехом.
Тут Цирцея голосом древней старухи, не забывающей, однако, о своем сане, проговорила: