Древний старик прошел сквозь женщин и мальчишек к столу.
Я встал и подвинул ему стул.
Старик глянул на девушку и сел на уступленный ему стул. В тишине дома быстро-быстро затопали босые ноги.
Девушка вынесла еще один стул.
Я сел.
Старик не мог скрыть любопытства к вобле. Он видел такую штуку первый раз за длинную жизнь. Он взял воблу и понюхал.
Вокруг нашего стола сомкнулся круг не смотрящих на нас людей.
Мужчин не было. Женщины и мальчишки.
– Твое здоровье, отец!
– Русский? – спросил старик.
– Да.
Он сделал останавливающий жест, он не разрешал мне пить пиво. И сказал что-то босоногой. Она опять убежала в дом и вынесла снежную, как Земля Бунге, скатерть. Женщины в черных вдовьих платьях подхватили со стола бутылки и воблу. И поставили их обратно, когда легкий снег покрыл теплый от солнца стол.
Старик произнес речь. Половина ее была из более-менее понятных слов.
Он говорил, что эту дорогу в горах еще до войны строили русские эмигранты. Они были раньше белыми офицерами, они были контрреволюционерами, но он их уважает, потому что они были несчастными и работали хорошо. Они были офицерами, а работали простыми рабочими. Когда пришли немцы, их убили.
Потом старик указал пальцем на каменную плиту, которая была прислонена к стене дома. Я и раньше видел эту плиту, но не обратил на нее соответствующего внимания.
СПОМЕН ПЛОЧА
ПАЛОМ БОРЦУ
ДУБАЧКИБУ ЛУБЕНКУ
(25.XII.1943–26 ГОДИНА)
СПОМЕН ДИЖУ
ОТАЦ BEЛKO
И
БРАТ JOBAH
– Это твой брат, отец?
– Сын.
Раскаленные горы и отупевшие овцы тихо жили вокруг.
– Они его тоже убили?
Старик объяснил, что они обмотали его партизанское горло колючей проволокой. Он умирал целый день. Потом старик похоронил сына. А сейчас ремонтирует могилу. Потому каменная плита стоит прислоненной к стене дома…
Прекрасны земли Адриатики, и нет слов, чтобы определить цвет воды в море. И дымка на горизонте смешивает горы с морем. Оранжевое, пепельное и пронзительно-синее переходит одно в другое без натуги, без границы, без горизонта.
Древние пиратские крепости, вздымающиеся над слабым прибоем.
И все хочешь убедить себя в том, что это не декорации приключенческого фильма. Это отсюда выходили в Средиземноморье отчаянные бриги, галеры и бригантины. В этих камнях недолго отдыхали живые, настоящие пираты.
Но, честно говоря, когда я несся в потоке других машин вдоль изрезанных берегов Адриатики, то открыточная красота пейзажей уже не волновала.
Я вспоминал Мистровича.
Раньше я даже не слышал о нем. А тут побывал в его доме, превосходной вилле, которую он завещал родине.
Широкая лестница прорезает три террасы. Террасы выложены крупными камнями, на них растут вдребезги зеленые кусты. Горячая лестница упирается в центральный портик. И когда дверь принимает тебя, то сразу попадаешь в музейную прохладу и музейный, как всегда несколько мертвый мир, в мир, где не живут люди.
Я всегда сочувствую музейным экспонатам. Им приходится быть там, где не пахнет жильем, приходится тратить часть своей красоты и на то, чтобы преодолеть в человеке музейную отчужденность.
И вот остались позади нагретая солнцем лестница, пальмы, просунувшие растопыренные пальцы листьев прямо в нестерпимо синее небо, и каменная женщина среди подстриженного машинкой газона. Женщина эта, изломав руки и скрестив колени, кричит о чем-то. И не поймешь – о чем? И какая-то тревога возникает в тебе еще до того, как двери виллы закрылись.
Там мало туристов. Я был почти один. Деревянные полы скрипели только от моих ног. Наверное, Мистрович так понравился мне потому, что я редко бываю в музеях.
Я совсем не уверен в том, что он великий скульптор. Я только знаю, что искусство – вещь такой интимности, что требует от смотрящего, или читающего, или слушающего совпадения колебаний, требует резонанса.
В тот момент, когда я вошел на виллу Мистровича, мне, очевидно, нужен был именно он.
Из-за редкости таких совпадений я со страхом хожу в музеи. Сколько раз пытался пойти и посмотреть прекрасное, чтобы обогатить себя, чтобы изменить себя, свое настроение за его, прекрасного, счет. Это иногда удавалось, но очень редко. Я не искусствовед. Я могу получить много от среднего художника и пошлой певицы, если в тот момент я живу с ними в резонанс.
И здесь случилось так, что Мистрович попал мне в жилу.
Быть может, неожиданная прохлада, тишина и просторность вокруг его скульптур. Быть может, портрет его матери – лицо крестьянки, стремительно окруженное складками шали, очень какое-то наше, русское лицо. И югослав Мистрович стал мне родным. Будто зашел в гости к русским, которые давно живут здесь, на чужбине, но воспитывают детей на родном языке и вечерами ставят самовар.