Не перешло ли ей за тридцать?
Округлость подбородка подтверждала догадку, как и зрелый румянец губ и пышное, крепкое тело, стянутое синим тугим, как амазонка, платьем, обхватывающим стан, грудь, плечи. Шею покрывала шелковая, очень красная косынка, собранная в складки и концами уходящая в острый вырез; в волосах была тоже красная гвоздика.
— Боюсь, мы помешали приятному чтению, — сказал Фритьоф, косясь на изящную книжицу.
— Да нет же, ничуть! Мы уж час битый ссоримся из–за того, что прочли, — ответила фру Бойе и остановила неотразимо прямой взгляд на Фритьофе, — господин Рефструп — ужасный идеалист во всем, что касается искусства, а по мне, эти разговоры насчет необработанной действительности, которую надобно прояснять и очищать, рождать заново и не знаю что там еще, пока она не обратится просто в ничто, — тоска, и только; окажите мне услугу, прошу, взгляните внимательно на вакханку Миккельсена, с которой делает копию этот глухой Траффелини, а уж я занесу ее в каталог… О, господи! Нумер семьдесят семь. Юная дама в неглиже стоит и не знает, что предпринять с виноградной гроздью. Да взяла бы и раздавила гроздь, и чтобы красный сок растекся по груди, а? Ну, не права я? — И она с ребячливой запальчивостью схватила Фритьофа за рукав.
— Да, — согласился Фритьоф, — да, по–моему, тоже маловато… свежести… непосредственности…
— То–то же, естественности маловато! Господи, но отчего же это так трудно? Ну отчего нам не быть естественными? О, я вам скажу: смелости — вот чего маловато. Ни у художников, ни у поэтов нет нынче смелости не стыдиться человека, как он есть. Вот у Шекспира она была.
— Вы же знаете, — отозвался Эрик из–за статуи. — Он не в моем вкусе. Для меня это все чересчур. Он так тебя закружит, что света белого невзвидишь.
— Тут я с тобой не соглашусь, — с упреком возразил Фритьоф, — но только, — и здесь он робко улыбнулся, — я не назвал бы неистовство великого английского поэта рассчитанной и разумной смелостью художника.
— Неужто? Ох, насмешили! — Она от души расхохоталась, встала и прошлась по ателье. Потом вдруг остановилась, протянула руки к Фритьофу, выпалила: — Благослови вас Бог!
И так и покатилась со смеху.
Фритьоф чуть не разобиделся, но уйти разобиженным было бы мелко, к тому же он говорил так верно, а дама была так хороша. Потому он остался и завел беседу с Эриком, мысленно адресуясь к фру Бойе и стараясь вложить в каждое слово побольше спокойной самоуверенности.
Дама меж тем бродила по дальним углам ателье, что–то задумчиво напевала, и напев то вдруг прерывался трелями, звонкими, как хохот, то плыл торжественным речитативом.
На деревянном ящике стояла голова юного цезаря Августа; фру Бойе принялась стирать с нее пыль, потом отыскала кусок глины, слепила усы, бородку, кольца в уши и украсила цезаря.
Покуда она всем этим занималась, Нильс, якобы разглядывая слепки на полках, подошел к ней почти вплотную. Она и глаз не повернула, но, очевидно, поняла, что он рядом, потому что, не оборачиваясь, протянула к нему руку и попросила шляпу Эрика.
Нильс тотчас подал ей шляпу, и она водрузила ее на голову Августа.
— Шекспир, старенький, — проворковала она и потрепала преображенную голову по щеке, — Бедный дурачок, сам не знал, что он такое делает. Сидел да тыкал пером в чернила. Посидит–посидит, глядь — и Гамлет готов, так по–вашему? — Она приподняла шляпу над бывшим цезарем и матерински погладила его лоб, словно отводя волосы от глаз. — Везло старичку, а? Ведь правда, господин Люне, можно отнести Шекспира к разряду удачливых литераторов?
— У меня, знаете ли, на него свой взгляд, — ответил слегка задетый Нильс и покраснел.
— Господи! И у вас свой взгляд на Шекспира! Да что же это такое значит? С нами вы или против нас? — И она, сияя улыбкой, стала подле слепка и обняла его за шею.
— Не знаю, посчастливится ли моему взгляду (вас удивило уже и то, что он у меня есть) снискать ваше уважение, каков бы он ни был, но осмелюсь предположить, что я с вами и с вашим подзащитным, и все же выскажусь:
И он продолжал в том же роде.
Покуда он говорил, фру Бойе понемногу стала нервничать, беспокойно озираться, нетерпеливо перебирать пальцами, и озабоченное, а затем и страдальческое выражение омрачило ее лицо. Наконец она не выдержала.
— Не сбейтесь с мысли, — сказала она, — только умоляю вас, господин Люне, не выделывайте больше вот так рукой — будто зубы себе хотите вырвать! Хорошо? Ну вот, а теперь говорите, я вся внимание; и я совершенно с вами согласна.
— Зачем тогда говорить?
— Как так?
— Но если мы с вами заодно?
— О, если мы заодно!